– Тогда избавьтесь от него, – сказал Заловецкий, – а тут ещё и Павловского не будет в обществе, потому что лежит больной с дьявольской мигренью. Нужно знать, что у него такие мигрени, что ни говорить, ни есть, ни людей выносить не может.
– Вот те на, а я на него рассчитывал, что урядника развлечёт… Настоящее несчастье, – воскликнул хозяин. – Нужно знать, что это Шувала… враг польского имени, хитрый… подлый и кующий лихо… а тут перед ним нужно притворяться верноподданным, когда бы и его, и его правительство разом хотелось…
– Цыц! Цыц! Приготовьте пятьдесят рублей и велите подать завтрак, может, не пробудет до обеда.
– Но ба! Это день несчастливый! Не захочется ему в слякоть ехать дальше… боюсь, как бы он на ночь не остался… И где я его поставлю… Божье наказание…
Когда они так сокрушались в салоне… зловещий звонок приближался, стучал, шумел всё сильнее, всё острее, пока четвёрка запыхавшихся коней не остановилась перед крыльцом.
Справника сопровождал секретарь и для услуг тот самый мальчик, который с дрожкой стоял перед домом полицмейстера, когда там разыгрывалась первая сцена нашей драмы. Нет на свете более унизительной роли, чем обязанность хозяина по отношению к ненавистному гостю, которого по некоторым соображениям надо уважать. Подсудок вышел, принуждая себя к улыбки, с обрадованным лицом, приветствовать Шувалу, уверяя его, что был неизмерно подавлен, что так давно его усов не видел, когда в действительности клял в душе навязчивого.
– Коня в конюшню! – воскликнул он.
Они сердечно обнялись и полковник в дорожном костюме вошёл в гостиную.
Там уже ожидали Заловецкий и Рабчинский, а вдобавок капитан Стрежога, резидент, некогда наполеоновский солдат с порезанным лицом и почётным легионом у сюртука. Можно себе представить, какое на того военный русский произвёл впечатление, достаточно сказать, что был на пожаре Москвы, под Смоленском и под Бородино.
Справник одним взглядом объял товарищество, как бы кого искал, оглядел углы, казалось, считает… поздоровался вежливо, но холодно, и сел. Не дали ему долго отдохнуть. Гжес в новом шарачковом сюртуке с белыми пуговками незапятнанной свежести, внёс одну тарелку, Антек другую, Хануська третью… а хозяин уже взял рюмку и откупорил старку.
Но справник, старательно оглядев пана Заловецкого, Рабчинского и капитана, по-прежнему искал кого-то глазами. Было это таким очевидным, что Заловецкий должен был чихнуть, чтобы лицо, зарумяненное беспокойством, отвратить.
– Пан благодетель, вы с Ковенского? – спросил Шувала Рабчинского.
– Так точно, пане полковник…
– И вы так переезжаете из повета в повет… свободно? Гм? А то теперь такая снова суматоха, стражи, рогатки… без паспорта можно на неприятность нарваться.
– Как это, благодетель! – сказал обиженный обыватель. – Я, господин… я известен на двадцать миль вокруг, а имею также тот святой обычай, что никогда из дома не двинусь без геральдического декрета в кармане… это всё-таки и за паспорт сойдёт.
– Верно, – сказал, меряя его глазами, Шувала, – но всегда паспорт лучше.
– Благодетель мой, – сказал Рабчинский, – я вам скажу одну вещь, что кто едет без паспорта, тот имеет некоторую чистую совесть, а негодяй обеспечит себя всегда… бумагами…
Полковник улыбнулся, оборачиваясь к Заловецкому.
– И вы ездите с декретом?
– Нет, я езжу без декрета и без паспорта, соседний повет, все меня знают… а так как наш поветовый суд обильно дарит повестками… наверно, в кармане всегда найдётся какая-нибудь официальная бумага, адресованная мне, которая личность мою засвидетельствует.
– Вижу, что вы, господа, пожалуй, не знаете, что делается в стране! – сказал справник.
– А что же может делаться?
– Открыли новые заговоры… у нас достаточно хлопот, страна наводнена эмиссарами… а мы…
Справник недокончил, потому что как раз на эти слова вышла панна Целина, услышала их, взгляд бросила по салону, не нашла в нём Павловского и что-то кольнуло её в сердце. Вся дрожащая, она поздоровалась со справником, который при виде красивой панны замолк, стал вежливей и, видимо, как-то стал больше человеком. Шувала был известен тем, что имел слабость к прекрасному полу и тяжёлые испытания перетерпел в жизни, давая захватить себя красивым очам… из которых потом черпал только презрение.
Панна Целина произвела на него сильное впечатление… он смирился… перестал говорить… смотрел на неё, как на тучу.
Она зато постоянно поглядывала на дверь, как бы поджидая кого-то ещё.
Заловецкий, который угадал, что может спросить о Павловском, в смертельной тревоге старался её оттянуть под каким-нибудь предлогом в сторону, когда Шувала начал весьма красивой французишной разговор с панной.
Удивлённая этим умением, панна Целина немного вежливей ему отвечала, но отвращение к русскому, несмотря на это, не позволяло дальнейший обмен мыслей и фраз.