Но вернемся, однако, к нашему герою. Хотя, по свидетельству автора, фамилия его выбрана «первая попавшаяся», — выбор этот не представляется мне таким уж случайным. Я имею в виду даже не то, что Б. Окуджава безусловно помнил о существовании в истории русской литературы поэта Ивана Мятлева. Здесь — быть может, и подсознательно — автор поддался воздействию другого фактора: в самом звучании выбранной фамилии словно бы ощущается натура героя — не столько
Что-то надломило эту душу. Но что? Разгром декабристов? Гибель Лермонтова?.. В романе есть обильная пища для предположений, но нет того готового ответа, которые принято помещать в конце школьных задачников и которые, как известно, не обязательны в произведениях литературы художественной.
Так или иначе, а ясно одно: натура героя еще не сломлена, но уже надломлена. В этом нельзя его винить, можно лишь сочувствовать. И в этом трагедия тех, кому он искренне стремится протянуть руку помощи. Стремление, кстати, весьма характерное для Мятлева и в чем-то роднящее его с бессмертным идальго. И уж никак не характерное для «лишних людей». Таков неоднозначный характер нашего героя. Еще не раздробленное «стекло», но и не выкованный «булат», хотя «тяжкий млат» уже нанес не один свой удар…
Да, князь поначалу не в силах был отказать себе. в удовольствиях, не имеющих ничего общего с «равнодушием к жизни и ее наслаждениям». Но в то же время и в конечном счете он — просветленный истинной любовью — готов отказать себе во всем, даже в самой жизни, только бы вызволить из беды Лавинию, под влиянием которой проявляются лучшие качества его души.
Да, он знает свои слабости и желал бы от них избавиться, он клянет себя и «беспомощно барахтается», не имея достаточно сил, чтобы противостоять злу. Он не бросит перчатку самодержавию как таковому, не пойдет по пути декабристов, память о которых, вне сомнений, дорога ему. Но — при всем неравенстве сил — он все же не страшится вступить в единоборство с августейшей особой, чтобы вырвать из всемогущих царских рук бедную Лавинию, чтобы не допустить еще одной жертвы. В конечном счете он терпит поражение. Потому что не умеет бороться профессионально (отсюда и название романа — «Путешествие дилетантов»). И слишком несоизмеримы возможности противоборствующих сторон. Но сама по себе дерзновенная попытка героя поступить по велению совести и доброго чувства, спору нет, заслуживает уважения и одобрения — как живой укор бездушному и безнравственному прагматизму.
Нравственным антиподом и антагонистом главного героя выведен в романе Николай I — этот ханжа-растлитель. Некоторых читателей, насколько мне известно, смущают вставные главы, где сей образчик деспота вдруг предстает в облике этакого доброго дедушки-семьянина. Но нельзя же не замечать, что в конце концов автор с достаточной убедительностью показывает зловещую роль самодержца в судьбе бедных героев, в их незаслуженных страданиях. Нельзя не замечать, что с первых и до последних страниц романа четко и недвусмысленно проявлено принципиальное авторское отношение к личности царя и его деяниям, ко всему «воздуху империи», к выпестованным царем «шпионам по любительству», ко всему российскому самодержавию с его «смесью необразованности с самоуверенностью». Это отношение достаточно определенно проявилось, в частности, в преисполненном горячей публицистической страстности монологе о «микробе холопства». В этом смысле роман «Путешествие дилетантов» является продолжением и развитием темы, затронутой в «Бедном Авросимове» и в «Похождениях Шипова».
Вспомним, кстати, что в «Севастопольской страде» тоже изображен был стареющий Николай I, тоже — в семейном кругу. Но у С. Н. Сергеева-Ценского за зловещим обликом жестокого самодержца проглядывает недужный старик, а у Б. Окуджавы — наоборот — за недужным стариком угадывается зловещая фигура жестокого самодержца. Аналогичный прием был, между прочим, применен недавно Владиславом Бахревским при изображении другого не менее мрачного представителя той же династии — Александра III — в исторической повести «Морозовская стачка», где царь также показан через призму его семейных привязанностей и «человеческих слабостей». Конечно, куда как страшен злодей с физиономией Медузы Горгоны. Но разве не страшнее, не опаснее во сто крат злодей, когда предстает ои под располагающей человекообразной личиной?