Его выступление, однако, произвело куда больший эффект, чем можно было судить по заключительным фразам совещания. Поначалу я еще ничего этого не учуял. Сидел в своем кабинете в коридоре дирекции под мигающей неоновой трубкой и старался сформулировать текст программки к «Натану». Театральные программки были моим роком с той поры, как я попал в театр. Дневные часы утекали. Я раздумывал, можно ли призывы к терпимости противопоставить актуальным высказываниям палестинских беженцев или иранских противников шахского режима, что все-таки означало бы хоть какое-то движение на условной территории пьесы и свидетельствовало бы о том, что терпимость не зависит от добрых намерений. Я прикидывал, как может оценить подобную идею завлит, и еще не пришел ни к какому выводу, как вдруг зазвонил телефон. Я вздрогнул, ибо сколько я тут сижу, он никогда еще не звонил. А услышав в трубке скрипучий голос Железного Генриха, требовавшего меня к себе, я и вовсе был сбит с толку.
Хиннерк Лоренц был самым старым служащим в коридоре дирекции. Он занимал самую большую и самую благоустроенную комнату. Он занял ее в конце пятидесятых годов, когда, закончив партийную школу, был в качестве политической совести приставлен к тогдашнему завлиту, ветреному молодому человеку. Молодой человек вскоре смылся за тогда еще шаткую границу. Лоренц с неколебимым честолюбием весь отдался Движению Пишущих Рабочих. Необходимо было приспособить их к потребностям драматического театра. Так, он побудил одного печатника переделать в производственную пьесу историю одной стычки в бригаде. Сидел с ним ночами, спорил о значении социалистической демократии и роли государственной власти. И, как мне нашептали, сломал даже три стула, поскольку у него была привычка в пылу дискуссии со всего маху откидываться на спинку. Он непреклонно отстаивал правоту своих теоретических познаний, даже когда печатник ссылался на свой практический опыт и непосредственную близость к производству. Поначалу был позорный провал, потому что Лоренца эстетическая сторона пьесы не интересовала вовсе. Потому что со сцены он просто хотел агитировать, убеждать в самом прямом смысле слова и даже почитал это новым театром. Потому что актеры, даже под угрозой суровых мер, отказывались произносить эти деревянные монологи. Но он не сдавался, а упрямо организовывал успех, который тогда называли образцовым. Взял себе в помощь окончившего институт молодого человека, склонного к полноте, нервного и робкого, которым было легко управлять. В качестве первого задания он предложил ему переделать эти производственные сцены в пригодную для игры пьесу. Читая рукопись, он сломал еще три стула. С неослабевающим недоверием следил за репетициями. Уже в день премьеры вымарал из текста фразу относительно низкого качества обедов в заводской столовой, которую с усмешкой произносил высокопоставленный служащий. Вежливые аплодисменты премьерной публики он встретил с непроницаемым лицом. Купил себе подушку для стула только в тот день, когда центральная пресса с похвалою отозвалась о пьесе и об актерском ансамбле. Никак не реагировал, когда виновник торжества, рабочий-печатник, не явился на вручение ему премии за успехи в народном творчестве, а демонстративно колол дрова у себя в маленьком палисаднике. Лоренц сам принял грамоту и повесил ее в своем большом кабинете. Висит она там и поныне как свидетельство того, что не все, что мне рассказывали, было лишь легендой.
Об этом, конечно же, позаботился сам Лоренц. Никогда я не видел, чтобы кто-то стучался у его дверей. Никогда не слышал, чтобы он просил слова. Он просто всегда присутствовал. Сидел обычно в заднем ряду, но всегда очень прямо. Встречаясь с ним случайно в коридоре, худым, скрюченным подагрой, каждый невольно отступал в сторону, хотя там и трое могли бы свободно разойтись. Полгода пробыв в театре, я все еще задавался вопросом, что же он, собственно, делает. Руководство театром давно уже сосредоточилось в руках более молодых людей, даже его прежний протеже давно перерос его и стал его начальником. Для меня оставалось загадкой, как можно в одно и то же время быть столь ненужным и столь внушающим страх.
Я не собирался разыгрывать из себя кролика. Я постучал, вошел, уселся и скрестил ноги. Лоренц, похоже, изучал какую-то рукопись и не обращал на меня внимания. Может, я должен как следует ознакомиться с обстановкой этой комнаты? И правда, над его по-военному высоко вскинутой головой я заметил на стене грамоту. Сбоку стоял книжный шкаф, где за стеклом сомкнутым строем стояли классики. На письменном столе — гипсовая копия римского бюста. В остальном безукоризненный порядок и спартанская пустота.
Я попытался оценить крепость стула, на котором он восседал, чтобы с помощью иронических наблюдений хоть как-то избежать неловкости. Сам я сидел на некоем подобии табуретки и откинуться назад не мог.
Наконец Лоренц поднял взгляд от рукописи. Посмотрел на меня так, словно впервые видел, и с места в карьер напустился на меня за мою показную небрежность.