Через два часа наша пирушка приобрела уже сибирский размах. Мы давно перешли с шампанского на водку. На столе стояли аккуратно откупоренные бутылки, банки с огурцами и тарелка, полная бутербродов с салом. Хозяйка один раз встала из-за стола — принести горячие сардельки. Потом, с некоторой даже категоричностью, уселась подле Бруно. А он восседал между двух женщин, как будто это место полагалось ему по праву. В какой-то момент он кивком подозвал и хозяина, до тех пор сновавшего от стола к стойке и старавшегося не подсаживаться к столу компании. В первый раз я заметил в нем что-то вроде подхалимства. Он нагнулся под стойку, вытащил тряпку и стал тщательно вытирать загнувшийся край клеенки, там, где сидел Бруно. Потом он унес тряпку, обстоятельно и торжественно вытер руки и наконец гостем сел за свой собственный стол. Едва опустившись на стул, он сказал:
— Теперь я свободен.
И со всей почтительностью выпил рюмку водки.
Приходится только удивляться, как я, после всего выпитого, еще мог замечать какие-то детали происходящего. Впрочем, это для меня никогда не было проблемой. Проблема начинается лишь в тот момент, когда начинает слабеть мой рассудок. Когда все мне кажется безумно интересным в весьма сомнительном смысле этого слова. Когда на время включаются чувства и образовавшийся вакуум заполняет какая-то мешанина впечатлений, в которой я могу разобраться лишь много позднее.
Так вот, я заметил, что Бруно все больше завладевал Китти. Видел, как она уклонялась от его требовательной руки, когда он уж очень давал себе волю. Тем самым она, вольно или невольно, поступала единственно правильно. Бруно требовал подчинения, но если жертва не сопротивлялась, он утрачивал к ней интерес.
Заметил я и то, что Йозеф непрерывно жевал: то кусочек сморщенного огурца, бог весть как попавшего в банку с отборными, то хлебную корку, которой он вытирал тарелку, то шкурку от той сардельки, которую он ободрал из-за своих плохих зубов. Он жевал быстро и сосредоточенно, как землеройка, и прекращал жевать лишь при возгласе: «Прозит!» Тогда, а это случалось довольно часто, он хватался за бутылку, наливал себе рюмку и пил ее маленькими глоточками. Самым удивительным было то, что всякий раз она вовремя оказывалась пустой и вовремя полной. Похоже, никто так не наслаждался попойкой, как Йозеф. Редкие издевки, в основном из уст Недо, он воспринимал чуть ли не как комплименты. Но при всем своем благорастворении он не забывал то и дело запихивать что-то в рот: ешь, пока дают.
Громче всех говорил Недо. Он давно уже не замечал, слушают его или нет. Он держал речь. Громко, на всю залу. Спутал сидящих за столом со своей бригадой. Рассказывал острые анекдоты и «случаи из трудовой практики». Хлопал по плечу хозяйку, как своего брата рабочего. Несомненно, из всех нас именно он жил наиболее интенсивно, даже под парами алкоголя. Нет сомнения и в том, что Недо тоже с удовольствием, правда на свой лад, грубо, приударил бы за Китти. Но она сидела далеко от него и со все большей охотой льнула к Бруно. Особенно после того, как он, трижды подряд и без всякой насмешки, назвал ее «женой».
— Жена, выпей рюмочку! Жена, дай-ка мне хлеба! Жена, почеши мне спину!
Позже я заметил, что никто не обращает внимания на Краутца. Никто не интересуется, что он ест и пьет. Никого не трогало, что он не смеется, даже Недо, который все еще упрямо спорил со своим бригадиром и от всех за столом требовал признать правым его и только его. Недо тоже упустил Краутца из виду. А тому, похоже, это было на руку.
Около десяти хозяйка вдруг расплакалась. Но все остальные были так заняты, так громко выкрикивали что-то, обсуждая псевдоважные проблемы, что почти не обратили на это внимания. Тем более что она вскоре начала громко смеяться, тоже неведомо чему.