Да-да, в самом деле, было такое, и не только в учебниках. Конечно, он был не такой уж образцовый, этот Клаушке, иными словами, не потомственный пролетарий, а, так сказать, рабочий в первом поколении. Он до шестидесятых годов еще держал двух коз. И только когда председатель окружного совета на партийном активе, где был взят курс на окончательную механизацию деревни, недовольно поморщился, Клаушке пришлось расстаться с козами. Людям он поначалу не очень-то нравился. Он любил прикрывать свою неуверенность распоряжениями, а там, где ему следовало бы убедить в чем-то людей, он пускался в трескучие рассуждения о рабочей и крестьянской чести. Но вскоре все поняли что к чему. Высокие слова почти всегда предназначались окружному или районному руководству, а с деревенскими он предпочитал посидеть за кружкой пива и пытался говорить с ними на их языке. И действительно, важные вопросы здесь обсуждались сообща… Когда же началось выселение, люди вдруг осознали, кого они имели в его лице. Он заботился обо всех и о каждом в отдельности, и если бы не его жена, он бы себя и вовсе позабыл. Никогда он не ссылался на высокие инстанции. Всегда так выходило, что он за все отвечал. А при этом в решающий момент он умел оставаться твердым. Если кто-то грозил, что повесится, а кто-то — что утопится, он никогда не начинал с ними торговаться. Срок есть срок. Большинство, впрочем, переехало молча, стиснув зубы. Даже те, кого ждала комфортабельная квартира. Никогда еще в деревне люди не разговаривали друг с другом так мало, как в те дни. Разговоры были потом, на окружной конференции. Клаушке сообщил там о деревенском празднике и о фейерверке. Его речь встретили аплодисментами. Он с радостью бы рапортовал об успешном окончании переселения. Но все эти долгие пересуды насчет хутора были еще в самом разгаре. Одни уверяли, что переезжать так и так придется. Другие твердили, что, по всем расчетам, хутор под снос не пойдет. А в один прекрасный день хутор оказался от всего отрезанным. Ни нормальной дороги, ни водопровода, ни электричества. А кого в этом обвинишь? Почему люди остались, не уехали сами? Были у них на то веские причины или просто из упрямства? И никто не отваживался принять окончательное решение. Все надеялись на Клаушке. Но тут выяснилось, что новая ситуация ему уже не по плечу. Ему бы все только горло драть, агитировать. И вдруг оказалось: то, за что он агитировал, вроде как ничего не стоит. И всегда находятся люди, которых это сбивает с толку. И кстати, не худшие, по его, Краутца, неавторитетному мнению. Ибо это чересчур скорое, без всяких сложностей переключение на новый лад, быть может, и удобно, однако не ведет ли оно к потере характера? Что и случилось: Клаушке вскоре уже выработал для себя линию: он стал ратовать за полное выселение. Никаких полумер. То, что сейчас он как бы никаким начальством не прикрыт, вселяет в него некоторую неуверенность. Вот он и прибегает к старым методам жесткого нажима…
Краутц откинулся на спинку кресла. Я хотел воспользоваться паузой, чтобы возразить ему, но он меня опередил.
Очевидно, следуя неодолимой потребности размыть чересчур четкие контуры этого наброска, он быстро нагнулся над пепельницей, потушил окурок и сказал:
— Естественно, я тоже могу ошибаться.
— Это всегда возможно, — отозвался я. — И все-таки давайте вернемся к повестке дня.
Мою эйфорию нелегко было нарушить. Я потребовал, чтобы Краутц рассказал мне о Кречмаре. Он никак не мог начать рассказ, покуда не раскурил новую сигару, затем отпил из бутылки большой глоток, чтобы предотвратить приступ кашля.