Но почему наверное? Ведь все, что здесь происходит, происходит в темноте, а потому незачем мне темнить и недоговаривать. Встану-ка я с постели и скажу, что сегодня не воскресенье. А если мне самому сесть за стол и поесть супа, то все будет видно. Пожалуй, это неплохая мысль. Так это частенько и случалось, когда приходила старая Пацельн и все-таки охотнее садилась на софу. По радио играют польку или поют. Старая Пацельн нет-нет да смахнет слезинку из уголков глаз и ну подпевать. Только и слышим, что Прага да Прага, Прага една, как объявляет диктор. Иногда вечерами слушаем последние известия по Дойчланд-зендеру. Когда у дедушки ночная смена, мы ложимся рядышком на софу и следим, чтобы никто не уснул. Старая Пацельн приходит всегда, когда передают музыку. Ее муж раньше был старшим дворником в Богемии. Дедушка утверждает, что это такое место, где всякий подметала именует себя старшим дворником. Но старая Пацельн танцевала там польку, когда была помоложе. И не только с мужем, как намекает бабушка. Тут мне нужно следить за выражением лица. Иначе она мне съездит по губам. Может быть, она думает, что я спрошу старую Пацельн, с кем это она танцует, сидя на нашей софе и раскачиваясь в такт польке? Хорошая музычка, говорит бабушка.
Знать бы, о чем они поют. Старая Пацельн закрывает глаза. О прощанье, гундосит она. Когда бы ее ни спросили, всегда поют о прощанье. Больше она ничего не выучила, говорит дедушка. И улыбается, сам не зная, что у него еще есть эта улыбка.
А мне пора в школу. Я выбираю дорогу по льду ручья. Там, где ветер очистил его от снега, я скольжу по нему на драгоценных подошвах. Вниз ехать лучше. Я так долго катаюсь, что опаздываю. Фройляйн Крайн кривит толстый рот, когда я бормочу свои извинения. И это называется помощник фюрера. Фюрер ведет тяжелую борьбу с вражескими большевиками-плутократами. Он не любит медлительных. Фройляйн Крайн велит мне сесть. Подходит близко к парте и давит мне своей коленкой на бедро. Потом тянет меня за ухо вверх. Мне снова повезло. Зигги Краучика она оплеухами гнала через весь школьный двор, когда вытащила его из мальчишечьей уборной на уроке физкультуры. А Пипу пришлось сделать двадцать пять отжиманий лежа за то, что он опять дурак дураком стоял перед доской и не знал, где проходит линия фронта. А когда он больше не мог, она подняла его за ухо.
На обратном пути Пип спрашивал меня, почувствовал ли я что-нибудь. Огнем печет, признаюсь я. А я боли не чувствую, говорит Пип, я думаю о коленке. Как это, спрашиваю я. Если ты не чувствуешь, тебе этого не объяснить, отвечает Пип. Из-за бомбежек его эвакуировали из Берлина к нам в деревню. Есть вещи, которых мы не можем себе объяснить.
Уже издалека мы слышим, как дедушка орудует в сарае. Хотя кругом снег, земля гудит под ударами кувалды. Дедушка уже вогнал в чурбан второй железный клин. Чурбан не поддается. Третий клин дедушка пускать в дело не стал. Решил сперва попробовать дубовым. Если тот войдет, чурбану конец. Но он выскакивает и бьет дедушку по ноге. Тот, чертыхаясь, потирает больное место. Свою улыбку он прячет до того момента, когда чурбан, несмотря ни на что, сдается. Пип глядит на сложенное в сарае барахло и дивится. Сарай до потолка завален дровами. Да ведь этого вам на век хватит! Ему не понять, зачем дедушка так вкалывает, и я не могу ему объяснить, хотя уверен, что фройляйн Крайн это не понравилось бы.
Любит дедушка работать, но вот беда: слишком рано темнеет. Ворча, он топает на кухню, постоянно путаясь под ногами у бабушки, которая варит корм козам. Наконец он забирается на диван. Я тут же ложусь к нему под бочок. И слежу за тем, чтобы никто не заснул. Пока я слушаю последние известия, дедушка начинает храпеть так, будто пилит дрова. Я трясу его за плечо. Дедуль, а где это Нарвик? Он спросонку хрипит «там-там». И снова засыпает.
Поужинав, он ложится уже по-настоящему. В кровать на другом конце комнаты у заиндевелой стены. Бабушка увещевает меня, чтобы я вел себя тихо. Убрав газ, я веду на посадку свой пикирующий бомбардировщик, думая о том, то ли еще сегодня будет. В девять дедушка встанет, наденет свою куртку, возьмет голубой кофейник и отправится на работу. Бабушка видит, что я зеваю, и гонит меня в постель. Пока мыши не начали грызть старый картон, она ставит на окошке моей комнатки маленькую свечку, чтобы я не боялся.
Лежа на спине, я вижу, как пляшут тени. На улице ночь навалилась на крышу. Слышно, как скрипят и стонут стропила. Сломай-кось, сломай-кось! — доносится с другой стороны ручья прямо в оконный проем. Но тут шаги с конька крыши слетают на булыжник двора, и, прежде чем раздается стук старой Пацельн, бабушка кричит «войдите». Сегодня не до болтовни, сегодня много дел.
Ты что-нибудь ела, интересуется бабушка таким тоном, каким спрашивает, вымыл ли я шею. Ни маковой росинки, отвечает старая Пацельн. Хотя передо мной стена, я вижу, как слова отражаются на ее морщинистом лице.
Нам придется обождать, говорит бабушка.