— Вам надобно знать, — сказал он тоном любовной насмешки над Одынецом, — что в груди у нашего друга, выражаясь словами Гете, живут две души и что он, будучи издателем альманаха, собравшего вокруг себя весьма смешанное общество польских писателей, до сих пор не решил, чью сторону ему следует принять: тех ли, кто культивирует чистую поэзию, оторванную от так называемых низких предметов, пагубных для поэтического воображения и художественного воплощения, или тех, кто не боится этих низких предметов. Он буквально разрывается на части между этими двумя партиями. Некоторые разъяснения, данные мною по дороге сюда, чтобы его успокоить, по-моему, только больше его растревожили.
— Меня сейчас хватит удар! — возмутился Одынец. — Кто из нас двоих называл поэта жрецом истории? Кто из нас двоих говорил, что лишь пророки суть истинные поэты в полном значении этого слова? А жрецам, провидцам и пророкам не связывают крылья, взваливая на них груз повседневных обязательств.
— Сдается мне, ты слишком эмоционально все это излагаешь, — сказал Мицкевич, сохраняя на лице прежнюю усмешку. — А я, видит бог, не хотел бы, чтобы ты истолковал мои мысли с помощью богатого арсенала твоих чувств. Я ничего подобного не говорил. Решительно отмежевавшись от всяческих проектов в пользу сохранения чистого искусства, о коем радеют романтически настроенные сотрудники твоего альманаха, я недвусмысленно заявил, что миру прежде всего нужна правда, что уход искусства от жизни не соответствует запросам современного человечества и что поэзия должна вернуться к правде.
— Вопрос в том, что ты под этим понимаешь, — мрачно сказал Одынец.
— Такое же сражение, в конечном счете, кипит сегодня повсюду, — ввернул Давид.
— Разве что менее бурно и с меньшим количеством личных оскорблений, чем у нас в Германии, — присовокупил Холтей.
Мицкевич вежливо пожал плечами, как бы давая понять, что им тут вмешиваться неприлично, но Давид сказал без всяких церемоний:
— Ну, вопросы рыцарского обхождения не играют, пожалуй, большой роли. Хуже другое — что у нас, людей, серьезно озабоченных, от сплошных перлов остроумия зачастую пропадает радость творчества. Что только не примешивается извне к нашим важнейшим делам!
— Ну как вы можете это говорить? — упрекнул Мицкевич. — Конечно, дар меньший, нежели у вас, это способно обескуражить. Но не вас! Чтобы выразить мысль с предельной ясностью: я говорю об основе. Что здесь главное? На мой взгляд — все, что живет и причастно к живому. Путь нашего искусства в гущу жизни — это и есть путь к истине. Развитие, предопределенное событиями нашего времени, должно питать наш оптимизм, ибо мы сами выступаем здесь как могучая движущая сила на пути гуманистического прогресса.
— Ты мастер уклоняться от темы! — вскричал уязвленный Одынец. — Как прикажешь понимать «жизнь»? А понимать «живое»? И наконец, черт подери, как понимать «движущую силу на пути гуманистического прогресса»? В лучшем случае это тема для журналов, художника же ничто не связывает с его временем, если не считать таких вечных тем, как любовь и смерть, — я упоминаю лишь наиболее распространенные. Разумеется, иначе обстоит дело с тем, что люди вычитывают из произведения искусства…
Пренебрежение к словам Одынеца выглядело и впрямь не слишком пристойно. Их попросту пропустили мимо ушей, и тогда Одынец, не на шутку обиженный, отошел к окну, с тем чтобы впредь лишь молча и мрачно наблюдать утреннюю суету на рыночной площади. Впрочем, он и сам заметил, что поставил себя в нелепое положение, прежде всего по отношению к Мицкевичу, который теперь наверняка вообразит, будто и Одынец его совершенно не понимает.
Между тем Давид завел речь о повсеместно наблюдаемых усилиях утвердить превосходство содержания над формой. Одынец с радостью вставил бы тут злобную реплику: «Превосходство низменной правды над возвышенным искусством!», но счел за благо промолчать, поскольку акции его в этом кружке стояли очень невысоко.
Тема была благодарная и не вызывала разногласий, пока и поскольку все сходились на том, что развитие это пошло ложными или кружными путями.
Мицкевич шутя назвал его «оппозицией против прегрешений тех, кто боится жизни и бежит от мира», Давид с ним полностью согласился. Бурные разногласия возникли лишь касательно материала, используемого художником, ибо в этом пункте как Холтей, так и Давид выступили против энергического требования Мицкевича делать предметом изображения лишь то, что идет на благо человечеству. Уж не говоря о том — так возражал Давид, — что очень трудно все четко разграничить, как того требует Мицкевич, и что суть искусства есть не более как индивидуальная увлеченность (при этом в качестве творца неизбежно предполагается абсолютный талант, а не относительный, то есть такой, который
Мицкевич не согласился. Он сказал:
Александр Николаевич Радищев , Александр Петрович Сумароков , Василий Васильевич Капнист , Василий Иванович Майков , Владимир Петрович Панов , Гаврила Романович Державин , Иван Иванович Дмитриев , Иван Иванович Хемницер , сборник
Поэзия / Классическая русская поэзия / Проза / Русская классическая проза / Стихи и поэзия