я обежал весь дом, двор, пошел в ее бывший дом — может, она раскаялась в содеянном? Я звал ее громко, кричал на всю заснеженную округу и вдруг сообразил. Понял, что она в церкви, молится. Ее робкая молитва летела вверх к сводам, потом опускалась вниз и зависала в воздухе около ее губ, произносящих слова молитвы и исторгавших стоны. Потом голос смолкал, его становилось не слышно, но тут же звучащие гимном стенания взлетали вверх. Остановившись в дверях, я наблюдал за ней. Она стояла на коленях посреди нефа с воздетыми вверх руками, на одной покачивались четки:
— Отче наш, иже еси на небесех…
Я крикнул ей, точно ударил кулаком:
— Агеда!
Она замерла. Потом ее руки опустились, спина согнулась, и она черным пятном осела на пол. Я подошел к ней, поднял ее и сказал:
— Агеда! Ты сошла с ума! Здесь никого и ничего нет, здесь одни камни. И руины. Перекрытия прогнили, когда-нибудь тебе на голову рухнет крыша.
Согнувшаяся в три погибели, ушедшая в себя, в молитву, которую шептали ее губы — а руки перебирали четки, — она позволила ее поднять, но время от времени со страхом поглядывала на меня.
Идут дни и месяцы. Агеда умирает, умирает медленно. Не я, нет, умирает Агеда! Я жив и силен. Я не ошибаюсь, нет! Агеда — из времени, которое ушло, ушло безвозвратно, она тень, призрак, — была ли ты достойна со мной вместе пережить всех тех, кто жил в деревне? Но она жила рядом с кладбищем. И она, о небо, бесплодна. А может, бесплоден я? Ведь дети не рождаются, сколько бы мы ни трудились. Будь то днем, ночью, старательно, с яростью. Мы отдаем все: энергию, ярость, отдаем, чтобы заново заселить мир, но человек не рождается — может, ты тоже бесплоден? Ведь болел же ты в детстве. Бесплоден? И так переполнен правдой, справедливостью, будущим.
— Я покончу с собой, сразу же…
Я — единственный бог, последний бог на этой земле, которая не должна умереть! Так как же это может быть? Ванда! Ванда! Ведь твой сын — это мой сын, правда?
— Я не назову его твоим именем,
почему? Если кровь его — моя, то какое имеет значение, как ты его назовешь. Ведь если дерево назвать камнем, оно же не перестанет быть деревом.
— Я не назову его твоим именем!
Но ведь англичанин был импотентом — не ты ли это сказала? Агеда — из ушедших, умерших времен, ее чрево не рождает детей, разве что родит церковную мышь. Однажды ей на голову упадет церковная черепица.
Я устал, а все еще пишу — когда же взойдет солнце? Яркое солнце. Весна еще далеко, а может, пойдет дождь? Я устал. Слова путаются, путаются мысли и, вспыхнув коротким словом, бегут от меня. Потом опять вспыхивают, я их пишу, может, слабеет моя способность мыслить, слабеет желание понимать, зачем я пишу, желание… Как-то я даже понял, зачем пишу, точно понял, но сейчас не помню. Да и надо ли понимать, зачем? Мы ведь тогда все понимаем, когда уже ничего другого, как понимать, нам не остается, — пойдет ли сегодня дождь? Я так устал.
XXXIV
Вот так все и шло — стоит ли рассказывать? Агеда жила молча, хлопотала по дому, а когда для хлопот причин не было, садилась на скамью и принималась раскачиваться всем телом вперед-назад, вперед-назад. А то, улучив момент, когда я был чем-то занят, убегала в церковь и, исходя криками, молилась. Иногда разговаривала с Медором, который был так же стар, как она, шерсть его вытерлась и пожелтела. Перед тем как я взял Агеду к себе, Медор ходил от моего дома к дому Агеды — старался быть рядом с оставшимися в живых мыслящими существами, соединял нас невидимой нитью, теперь он пришел сюда, найдя здесь последнее убежище и последнюю человеческую память. Несколько дней назад, снежным зимним вечером, я убил его: привязал к оливковому дереву и выстрелил в череп. Это был бродячий пронырливый пес. Он проникал в любую щель и садился у ног Агеды. Я же гнал его пинком под зад. Несколько дней назад я его застрелил.
И все же Агеда не переставала надеяться, что я соглашусь с ней:
— Пойдем к падре в поселок…
— Агеда! В поселке одни мертвые. Как ты не понимаешь?
Я не соглашался, и вовсе не из гордости. Гордость и любое ее проявление — это форма неверия в себя. А я в себя верю, просто и естественно, как живу, верю в себя. Я иду в поселок и чувствую трупный запах, чувствую везде: и на улицах, и на площадях. Такова моя реальность и правда этой бесплодной зимы. Где правда, а где заблуждение? Это мы чувствуем нутром, то и другое определяет наше душевное равновесие. Вот, должно быть, почему на улицах и площадях поселка я чувствую запах мертвечины. В конце концов Агеда от своей идеи отказалась.
А страх ее нарастал. Он стоял в глазах, которые стали огромными и горели безумием. Все дни напролет, не произнося ни слова, она кружила по дому, либо, сидя на полюбившейся ей скамье, раскачивалась, либо убегала в церковь и, громко крича, молилась в нефе.
— Однажды тебе на голову свалится церковная крыша. Она прогнила.
А если бы и впрямь свалилась? О, мертвая женщина, пришедшая в мир после канувших в небытие эр, погребенная под хламом, возвращенная к безмолвию. Но однажды она все-таки сказала свое последнее слово: