— А что бы ты́ делал? Вот представь, что ты пережил трех-четырех Хозяев подряд, а значит, видел, как им на смену приходят к власти новые. Разве ты смог бы чтить их как богов? Нет, Артур, ты бы тоже не выдержал, умер от несварения в желудка. Четыре бога — это уж слишком для тех, кто привык к единобожию. Тремя тебя вырвало бы, вот один и остался бы в брюхе. Видишь ли, в молодости мы обеспечили себя богами. На всю жизнь хватит.
Артур встал так резко, что от брюк отскочили две пуговицы. Потом снова сел, как-то неловко, смущенно, и надолго замолчал.
— Думаю, теперь между нами все стало ясно, — наконец проговорил он.
В этих словах я услышал свой приговор. Потому что, раз Филипе умер, а я все еще с ним, значит, я тоже должен умереть.
И правда, восемь дней спустя я был арестован. Педро, Паулу, Алешандре казнены сегодня утром. А я жду своего часа. Честно говоря, я пытался уверовать в Артура, хотя бы потому, что он тоже пробовал примириться с моим существованием. Но ничего не вышло. Он же сам сказал мне вчера, когда пришел проведать меня в тюрьме:
— Все это так печально, дорогой мой. Но вот вчера я смотрел на свой портрет на Большой площади и подумал: «А мой друг не верит в меня. Ему смешны и эти портреты, и лозунги». Могу ли я сам в себя верить, если есть хотя бы один человек, который в меня не верит? А тем более — если это мой лучший друг?
Хмуро докурил я последнюю сигарету осужденного. И, глядя на усталое лицо Артура, прямо в его опухшие со сна глаза, сказал:
— Мне тоже очень жаль, что все так вышло. Смерти я не боюсь, ты же знаешь: дороги, по которым мы вместе прошли, были превыше смерти. Я не боюсь умереть. Но…
— Я понимаю. Но Филипе все-таки существовал, ты одалживал мне деньги в конце месяца, и у меня язва двенадцатиперстной кишки.
— Да, именно так. У тебя язва, и я одалживал тебе деньги. Разве это забудешь?
— Есть только одно средство.
— Только одно средство.
Мы обменялись крепким рукопожатием. Теперь, когда все стало ясно, Артур улыбался, почти как прежде. И, хлопнув меня по плечу, дружески толкнув в грудь, он наконец ушел навсегда.
Шестой сын
Первых еще ребят Рольяс таскал на шее по приходу, доказать, что он — мужчина. Но когда супруга уверила его, что явится шестой, оглушенный Рольяс твердо решил, что это доказывает только, какой он несчастный и дурак. Тихонько он сидел в таверне и первое время даже пробовал посмеиваться над такой оказией, но вынужден был пойти на попятный, потому как мужики не сдавались и бомбили его терпение:
— За шесть лет — шестеро ребят! Здорово получается, Рольяс. Родился сын легко до крайности; а поскольку Рольяс разматывал свою досаду уже который месяц, то решил, что досадовать больше некуда, и принял все спокойно. Пришел домой обедать; а ведьма-повитуха с остальными соседками, набившимися в зальце и забравшими все в свои руки, его как бы не заметили. Потому он, повеся голову, тут же и пошел себе, грызя краюху хлеба, с утра застрявшую в кармане.
Сколько-то времени спустя, как-то раз вечером, Торрейра, который арендовал аккурат соседнюю полоску, хотел было прибить его тяпкой, поссорившись из-за воды. Рольяс увернулся от удара и с той поры все жаловался каждому, кто имел терпение слушать его. Однако за ним никто правды не признавал, особенно же сторож, имевший какие-то темные дела с Торрейрой, и кукуруза по-прежнему чахла. Само собой, по ночам Рольяс отводил ручеек к себе; поскольку, однако, где-то маячила чужая тяпка, делал он это лишь раз от разу. Пока наконец не пришел дождь, в самую пору, когда настоятель решился отслужить молебен ad petendam pluviam[56]. Радость сумасшедшая была на деревне. Мужики перепились, а Рольяс устроил запоздалый праздник в честь шестого сына, попытавшись даже разглядеть, на кого он похож, о чем прежде того не думал.
— С лица точь-в-точь мой отец.
— Отец! Болтайте больше! Вылитая моя мать.
А Рольяс сопротивляться не стал, легко согласившись, что шестой правда выдался в тещу.
День занялся светлый и свежий, блестела листва на деревьях, и Рольяс вышел из дому насвистывая. Вскоре после полудня, однако, небо набрякло, и не успели даже люди порадоваться дождику, как хлынула на деревню вода будто из прорвы. Вздулся ручей, понесся песок с галькой, поля смыло, а молитвы женщин бесполезно летели к небу. И Рольяс плакал. Лучше бы уж было тогда попасть под тяпку Торрейры, по крайней мере всему бы уже настал конец.
Как в насмешку, ночь пришла звездная, покойная и светлая, и сверчки и медведки развешивали по воздуху свои звезды… Несколько дней затем Рольяс ходил как помешанный. Он приходил после обеда, смотрел на погубленную кукурузу, брал в руку песок и как-то раз даже стал жаловаться на свою беду другому человеку, не замечая, что этот другой — Торрейра.