Мы идем на цыпочках, осторожно, пустынный дом полнится твоей музыкой, она взлетает к сводчатым потолкам, спускается по лестнице, заполняет темные углы коридора. Это уже далекое прошлое, такое далекое, что я даже не знаю, где я, в час блаженства или тоски, радости или слез, но я его воскрешаю к жизни в зимнюю стужу, средь буйства ветра, так как он за пределами жизни и смерти. Дверь открыта. Я останавливаю мадам из опасения помешать Кристине. Кристина сидит к нам спиной, с рассыпавшимися по плечам белокурыми волосами. На ней голубая трикотажная блуза. На пюпитре раскрытые ноты. Мадам очень осторожно входит, я какое-то время продолжаю стоять в дверях. Кристина, без сомнения, слышала, слышала, как мы вошли, но продолжает играть. А может, и не слышала, лучше бы, думаю я, не слышала ни нас, ни нашей дерзости, ни наших препирательств. Я тоже вхожу, устраиваюсь на софе так, чтобы видеть лицо Кристины. В окно, что от пианино слева, проникают последние лучи вечернего света. И я обнаруживаю, что это радость света изливается на Кристину и на мебель, что находится в зале. Играй еще, Кристина, играй. Что ты играешь? Баха? Моцарта? Не знаю. Знаю только, что слушать тебя в этот короткий зимний час в замкнутом, точно раковина, безмолвии прекрасно. Вокруг тебя ореол света, и мне хочется плакать. Будь прекрасна, Кристина, неотразима. Да хранит тебя, да будет вечно с тобой этот божий дар, который кажется невероятным мне и поныне. Мне слышится торжественный хор, и ты — средоточие его, ты — чудо из чудес. Я пишу ночью и страдаю. Где твоя музыка? Кристина… Если бы ты вновь явилась моей усталой душе! Прямая, с вытянутыми вперед руками, серьезной складкой на лбу, но окутанная белым облаком и музыкой. Живи вечно, Кристина. Расти большой и красивой! Боги! Почему вы ее предали? Но в моей памяти ты — вечное рождение, вечная непостижимая истина.
Наконец пальцы Кристины замерли. Я раскрываю ей объятия, и она идет ко мне, опустив глаза, потом поднимает их и снисходительно улыбается.
— Ты очень хорошо играла, знаешь? — говорю я ей.
— Нет, не очень хорошо. Моя учительница говорит, что я должна играть быстрее.
— Но она не может, — вставляет мадам. — У нее еще мала рука.
— Вот именно. Я не могу взять октаву. А еще моя учительница говорит, что у меня форте и пиано недостаточно выразительны.
— Всему свой срок, — замечаю я. — Придет день, и все будет хорошо. Я надеюсь послушать твой первый концерт.
Она с недоверием косится на меня, потом на лице ее появляется недовольная гримаска: видимо, решила, что я над ней посмеиваюсь.
И снова началась размеренная жизнь: уроки, звонки, долгое молчаливое покуривание в комнате пансиона и блуждание по городу, особенно в вечерние часы. Я учился водить автомобиль и очень скоро получил права, потому что теория была мне известна с того самого дня, когда много лет назад отец объяснил мне механизм передачи, а еще потому, что, по мнению инструктора, у меня было явное призвание к шоферскому ремеслу. И тут для меня начался не очень приятный период в жизни: город со своими узкими улочками, кривыми перекрестками и поворотами под прямым углом рождался для меня как бы заново под знаком механики. Теперь сеть улиц связывалась в моем сознании с автоматическими движениями моих конечностей: руки крутили баранку, ноги жали на педаль, а глаза все время расшифровывали дорожные знаки. Узенькая и кривая улочка говорила теперь не только о времени и безмолвии, но давала приказы моим ногам и рукам.
По утрам город будил меня звуками, которые я помню до сих пор: грохотом телег и гулким цоканьем копыт, рожком торговца маслом, позвякиванием инструментов лудильщика, выкриками продавцов: «Сыр, молодой сыр», «Мед, медовый напиток», «Глиняная посуда» — и скупщика: «Куплю шкурки, заячьи, кроличьи шкурки». О, древний город, удивительный город с полуоткрытыми в вековые дворы дверьми, со старыми, одетыми в клетчатые рубахи сельскими слугами, с привязанными к фасаду рогами и прочими реликвиями, вывезенными из наследственных усадеб, тысячелетний город, спящий сном равнины среди руин, оставленных пришедшими сюда, осевшими здесь и ушедшими отсюда племенами и народами. В эти бессонные ночи снова звучат в моей памяти колокола его церквей, вибрируют во мне, вызывают неясную тревогу, летят по пустынным землям под вечностью неба. Дождливым вечером на пороге одного из домов по улице Селария все еще дрожит бездомный пес, задрав морду вверх, к окну, и ожидая, что ему бросят кость.
Софию я не видел довольно долго. За это время я получил права, купил машину и снял дом на Сан-Бенто. Но не переехал, потому что кое-что нужно было еще сделать (найти женщину для уборки дома, организовать питание в городе, купить кое-какую мебель). Вот тут-то я и получил записку от Софии, в которой спрашивалось, могу ли в такое-то время подойти к музею. Я пошел. София уже была там, в маленьком дворике. Склонившись, она внимательно читала надгробную надпись.
— Послушайте, доктор, вы знаток латыни, скажите, пожалуйста, что это означает.