До сих пор Каролино не сказал ни единого слова. Но время от времени — я это видел — он внимательно следил за мной. Следил, словно опасался какой-нибудь неожиданности с моей стороны, и старался быть начеку. Но чем я мог тебя удивить, мой мальчик? Мне понятна твоя враждебность, но непонятны твои намерения. Кто в Эворе не знает историй Софии? И кто не знает так, как знаешь ты, или думаешь, что знаешь? Что касается меня, то будь покоен, меня волнуют куда более серьезные вещи! Будь счастлив, молодой человек. Или будь несчастлив, что является более благородной формой счастья. Пользуясь установившимся молчанием, спрашиваю:
— Так ты, Каролино, оставил лицей?
Лицо у него сразу же стало серьезное, почти злое, и он прошептал:
— Оставил, оставил.
— Но ты же мог закончить вторую ступень и уйти. Обычно так делают.
— Я ушел со второй.
— У тебя есть репетиторы?
Рябенький, изготовившись к бою, метнул в меня злобный взгляд.
— Я думаю, ни к чему давать объяснения.
Промолчав, я поглядел на юнца. Тут в разговор влез Алфредо:
— Слушай, Каролино, а если мы все приедем в Редондо на карнавал, ты сумеешь нас накормить?
XVII
И вот наконец я обосновался в доме на холме. Дом стоит сразу по правую руку, если, свернув к Сан-Бенто, подняться к мельницам. Прибирает у меня соседка, завтракаю и обедаю я, как правило, в городе, разве по утрам иногда сам готовлю кофе. Прямо перед домом зацветает навес из глициний, под ним — гнилые деревянные скамейки. У карниза дома все время слышится трепет крыльев — это первые ласточки. Со стороны проселочной дороги взору открывается верхняя часть старой разрушенной стены, выставляющей напоказ облезшие камни. Позади дома сад, который я не арендовал, с каменным столом и скамьями для жарких летних дней. В саду уже появились побеги вьющихся бобов. Вдали волнуются мягкие линии холмов, усеянные белыми домишками, откуда доносятся неясные людские голоса, пение петухов, дрожащее в воздухе, как древний знак сельской глуши. Я обращаю внимание на стоящие чуть в стороне высокие сосны с густой и развесистой кроной, в тени которых я смогу отдохнуть в жаркие вечера. Но, пожалуй, приятнее всего мне было видеть город. Вот он, я его вижу и сейчас, этой ночью, тихой, задумчивой, граничащей с бесконечностью. Расположившись на холме, он, как и я, глядит в бескрайние дали, весь белый, словно залит мертвенно-лунным светом. Пространство растет, ширится до пределов моей памяти, где все подчинено моей усталости, теплой отраде слез, отзвукам голосов, перекликающихся, словно эхо в лабиринте. Они, эти отзвуки, предостерегающие меня, дают понять, что кроется за спокойствием мыслей и чувств. Эвора, Эвора. Неожиданная на середине равнины скатерть воды напоминает мне колодцы пустыни. Затерявшиеся на равнине дома дают глазу возможность отдохнуть от головокружительного расстояния. Какое-то время я стою на моей смотровой площадке и жду из необъятного простора неба эхо алентежского хора — этого гласа пустыни, которая безмолвствует. Наконец я закрываю окно и возвращаюсь к самому себе. Что я ищу в своем одиночестве? Шико меня обвиняет. Ана, возможно, тоже обвиняет. Многие, с кем свела меня жизнь, с неприязнью отворачиваются. Но между тем ни один из них не имеет ответа на тот вопрос, что мучит меня всю жизнь. «Для чего, для чего?» Я так и не знаю, «для чего» конкретно, потому что знаю больше: для того, чтобы быть человеком. Ибо человек лишь тот, кто постиг себя самого, свой внутренний голос. Шико думает о практической полезности. Но, если бы во все века человек думал только о практической полезности, сегодня человека как такового не было бы, а был бы винтик. Впрочем, утилитаристы борются против самих себя, ведь когда материальная база будет создана, решены проблемы благосостояния, обеспечены покой и тишина, вот тогда-то и распустятся цветы одиночества и морального удушья, зараженные еще неизвестным вирусом человеческого несчастья, так как задача осознания своей собственной жизни все еще будет стоять перед человеком.
Сколько же у меня хлопот по дому: открыть ящики, поставить книги на место. Я беру инструменты и принимаюсь открывать ящики и приколачивать полки. Лежащие на полу книги волнуют меня: у них такой же жалобный вид, как на развале у букиниста. Я поднимаю их, расставляю на полках, собирая в молчаливое сообщество.