Эполеты самого высокого генеральского пошиба даже не додумаются до всего этого, у них и дерзости не хватит. Иначе им придется всю страну заполонить солдатами; у каждой кровати поставить по два казака, чтобы они караулили друг друга, а оба вместе — кровать.
И сколько было бы при этом воровства, контрабанды, жульничества! Господи, иметь бы мне столько в кармане!
А моя штраймл делает все это тихо, мирно, без казаков и без нагаек.
Я сижу спокойно в доме и знаю, что без разрешения моей штраймл никакой Мойшеле не прикоснется ни к какой Ханеле, даже не взглянет на нее.
Боже упаси!
И наоборот, когда моя штраймл нацепит такому Мойшеле или Ханеле какую-нибудь напасть на шею, то хоть умри, не отделаешься от нее, разве только вместе с жизнью. А не хочешь так долго ждать, поди и проси до потери сознания у этой самой штраймл: «Дорогая, штраймл, спаси! Дорогая штраймл, разбей оковы! Освободи из темницы!»
В конце нашей улицы стоит шинок.
С тех пор как моя праведная жена стала таким авторитетом у женщин и больше не готовит мне вишневки, я иной раз забегу туда, чтобы перехватить того-другого, особенно в пост. Не обязан же я в самом деле поститься, — ведь это как-никак моя собственная штраймл!
Шинкаря я знаю давно. Живет он тоже не от праведных дел. На сейчас не о нем речь.
Были у него две дочери; две сестры от одного отца и матери. Да что там говорить — близнецы! Ей-богу, близнецы! Разве отличишь одну от другой? И какие милые, хоть молись на них!
Их лица — точно яблочко на флажках в день праздника торы, благоуханны, будто сосуд с ароматами, стройны, как цитрусовая ветвь. А глаза, — спаси и помилуй бог! Глянут — точно бриллиант сверкнул. И такие они добропорядочные! Вот ведь, будто в шинке, а так далеки от шинка!
Даже в святом ковчеге не могли бы их лучше воспитать.
Родились в шинке, но это были настоящие королевы. Ни один пьянчужка не смел при них сквернословить, ни стражник, ни акцизный. Если бы в шинок забрел даже самый знатный человек, и у такого не хватило бы смелости ущипнуть какую-нибудь из них за щечку; он не осмелился бы сделать это ни рукой, ни глазом, ни даже в помыслах. Я чуть было не сказал — в них больше силы, чем в моей штраймл. Но тут я здорово соврал бы. Как потом оказалось, штраймл все же сильнее, в тысячу раз сильнее их.
Близнецы! Одна без другой и шагу не ступит. Когда у одной что-нибудь заболит, другая болеет тем же. И все же как быстро их пути разошлись.
Сделали то же самое, лишь чуть по-иному, а в конце концов…
Обе вдруг переменились, погрустнели, стали задумчивы. Слов не хватает выразить, как они изменились. Ведь человек я неученый… Они налились силой, стали как-то глубже и в то же время печальней и милей.
И все знали, кто виновник этого. Указывали пальцами на двух Мойшеле, которые сделали обеих Ханеле еще лучше, еще прекрасней, еще желанней.
Гм!.. Я даже заговорил другим языком, каким не подобает говорить шапочнику. И даже слезу пустил… Совсем это не по моим годам.
Моя праведница опять обзовет распутником…
Ну, я уж недолго буду вам сказки рассказывать.
Обе сестры сотворили одно и то же, точь-в-точь, недаром ведь они близнецы.
У обеих завелось по Мойшеле, и обе вынуждены были в юбочки клинья вставлять.
Не стыдитесь — так уж в мире повелось; божье веленье — чего ж тут стыдиться?
И все ж как по-разному сложилась их судьба!
Одна сестра открыто несла свое бремя перед богом в синагоге, перед людьми на улице, перед стражниками, акцизными и прочими завсегдатаями шинка.
Потом она вдали от пьяного гама, в теплом доме, в тихой комнате, в белоснежной постели легла.
Окна завесили, улицу перед домом устлали соломой, явилась повитуха, вызвали доктора… А потом было торжество, да еще какое торжество!
И начал расти новый маленький Мойшеле — для торы, для брачного венца и для иных богоугодных дел.
Когда сестра эта убедилась, как все сие замечательно, она стала сыпать по Мойшеле в год; она и поныне ходит хозяйкой в своем доме.
Другая сестра беременность свою скрывала, родила в погребе, черная кошка дитя принимала.
Ее маленький Мойшеле давно уже покоится где-то под забором, других Мойшеле у нее уже не будет. И один бог ведает, куда она сама девалась. Исчезла!
Говорят, прислугой живет в далеких краях, питается объедками с чужого стола. Другие говорят, что ее давно уже и в живых нет.
Плохо она кончила!
И вся разница между ними лишь в том, что с первой все произошло на синагогальном дворе, на старой куче мусора, под грязным куском шерсти, украшенном серебряными буквами… Но с соизволения штраймл! А со второй это стряслось в певучем лесу, на зеленой траве, среди душистых цветов, под голубым куполом божьего неба, усеянного божьими звездами… Но без соизволения штраймл!
Не помогают ни певучий лес, ни благоухающие цветы, ни божьи небеса, ни божьи звезды, ни сам бог.
Сила не в них. Вся сила в штраймл! Не в погонах, не в эполетах, не в прекрасных, даже в тысячу раз более прекрасных Ханеле, — а в одной только штраймл, в той шапочке, которую я, Берл Колбаса, шью.
Вот что дает мне силу доживать эту глупую картофельную жизнь.