Ему кажется, что по совести, по совести простого смертного, лучше бы, чтобы тот стакан молока, которым он сыт целый день, доставался его невестке Соре — с утра до ночи бегает она по базару, даже не пригубив чего-нибудь горячего.
Да и Янкеле, новому члену семейства, не помешал бы стакан молока.
Немного нужно старику, но было бы лучше, если бы он и вовсе ни в чем не нуждался…
У Хаима нет пальто. Хана, старшая внучка, больна — крови не хватает. Доктор сказал — малокровие. Велел принимать железо, пить рыбий жир… немного вина… Для Ханы копят деньги в отдельном узелке… Месяцами копят — и все мало. Бедная Хана не растет, и разума у нее не прибавляется… Все застыло. Семнадцать лет, а соображает как в двенадцать.
— И зачем, господи, держишь ты меня на этом свете в тягость им? — Старик прислушивается к резкому прерывистому дыханию Хаима, замечает, как бессильно свисает с кровати костлявая рука Соры, которая, видимо, только что качала люльку…
В люльке завозился Янкеле. «Сейчас закричит и разбудит мать!» — думает старик. Он торопливо семенит к внучонку и начинает укачивать его.
«А может быть, — размышляет старый Менаше, повернувшись к окну, — ты хочешь, господи, чтобы я еще когда-нибудь порадовался на Янкеле? Чтобы я произносил с ним благословения, учил его читать?.. А?»
Как румяные яблоки, розовеют во сне щечки Янкеле. Улыбка блуждает по нежным губкам… Губки движутся, ищут… «Обжора, и во сне готов сосать!»
Старик смотрит, как мечется во сне Ривка. Она спит на сеннике, по грудь укрытая белой в черную крапинку простыней. Изголовья не видно. Красивое, разрумянившееся лицо и белая точеная шея четким силуэтом выступают на подушке из спутанных ярко-рыжих волос, которые покрывают все изголовье и кончиками касаются пола. Кончики эти трепещут от каждого Ривкиного вздоха.
«Точь-в-точь моя старуха, не сглазить бы… — думает Менаше. — Горячая кровь, сновидения… Долгие годы ей!»
— Ривка! — Он прикасается к ее обнаженной руке, лежащей поверх простыни.
— А? Что случилось? — пугается Ривка и широко открывает большие голубые глаза.
— Тсс… — улыбаясь, успокаивает ее старик. — Это я. Перебирайся-ка на кровать…
— А ты, дедушка? — спрашивает Ривка, сладко зевая.
— Я больше не буду спать… В мои годы не спится… У отца дело в городе, а мама должна закупить все, что требуется, для помолвки у Пимсенгольцев.
— Я поставлю чай, дедушка.
— Нет, Ривка… Иди-ка ложись в мою постель… Тебе еще долго можно спать… На фабрику ты сегодня не пойдешь, мама сказала, что сегодня ты ей понадобишься… Вот и выспись…
— А, — зевает Ривка еще шире.
Она все вспомнила — вчера отец пришел домой довольный: господь послал ему изрядную кучу тряпья.
И мама принесла приятную новость: у Пимсенгольцев, где она нередко бывает, наконец состоится помолвка, хоть невеста и воротит нос. Ничего, она получит по заслугам, помолвка все равно состоится!..
Ривку, однако, это не особенно радуем Она и вправду выспится, ходить с матерью по базару, конечно, приятней, чем сидеть на фабрике, но тащить корзинки с яйцами и курами, да еще ловить посреди улицы убежавшего петуха — тоже не большое удовольствие!
Но раз надо, значит надо.
Она заворачивается в простыню и прыгает на кровать.
Старик любуется ею: «Точь-в-точь моя старуха, не сглазить бы…»
Старый Менаше расщепил лучину на несколько совсем тоненьких щепочек, разложил их под жестью, посыпал мелким углем («дорог нынче уголь!»), полил керосином и поставил на огонь старый ржавый жестяной чайник. Пока он ставил чайник, Сора уже успела поднести к груди Янкеле, мечтая дожить до того времени, когда он будет произносить благословение над молоком.
Больная Хана тоже проснулась и села в кровати.
Прячась за спиной матери, она играет с маленьким братцем: «Ку-ку! Ку-ку!»
Ее бескровное лицо с мечтательными глазами, обрамленное массой пепельных растрепанных волос, ниспадающих с ее маленькой головки, возникает то справа, то слева. Но ее движения слишком вялы, улыбка слишком, бледна, а взгляд слишком неподвижен, чтобы уже утром оторвать от груди Янкеле-обжору, как зовут его в доме.
Он очень занят. На сестру он смотрит, но уделить ей времени не может. Янкеле лежит на материнских коленях; одну ручку он подобрал под себя, а другой оттягивает край расстегнутой материнской рубашки, чтобы было удобнее сосать. Взгляд у него солидный и спокойный, да и что беспокоиться — сестра от него никуда не убежит!
Хаим в молитвенном облачении шагает по комнате, бормоча молитву.
Он то и дело останавливается, поглядывает на Сору, видно, хочет ей что-то сказать, но, покосившись на старика, снова принимается шагать.
Старика он боится.
Старик думает, что и сейчас, как в доброе старое время, когда еврею некуда было спешить, он может спокойно читать по молитвеннику…
А теперь за одной парой штанов охотятся семеро.
Правда, вчерашнее дельце, кажется вполне надежным… Хаим сторговался за шесть рублей без пятачка, оставил задаток в семь пятиалтынных и двенадцать грошей… Уходя, дал три копейки дворнику, чтобы других старьевщиков не пускал во двор.
И все-таки на душе неспокойно. Как знать? Надо еще найти компаньона!