В некий солнечный день 1932 года, памятного олимпийского года, когда Януш Кусочинский после драматического забега на десять тысяч метров получил золотую медаль, я сидел на ветви, а точнее, на суку липы и наблюдал за «дружеской встречей» футболистов нашей «Короны» и «Виктории» из соседнего города. Был я тогда учеником первого класса гимназии («старого типа») Станислава Немца. На голове у меня был известный всему городу «немцевский котелок», полученный мною по наследству от знакомого парня, который уже обзавелся «зрелостью» и покинул стены гимназии. Фуражки наши были с большими козырьками, а у моей козырек был просто исключительно большой. Прежний владелец отклонился от нормы в направлении стиля монументального: на донышке фуражки был вышит причудливый вензель школы, буквы в подкове, переплетающиеся с цветами и листьями клевера, — вензель вышила какая-то «симпатия» своему поклоннику к празднику «стодневки». Вот такая перешедшая по наследству, бросающаяся в глаза вышитая фуражка с поломанным козырьком украшала мою голову. Хотя место мое на дереве было удобное, я то и дело чувствовал на своем плече или возле уха чью-то ногу в не слишком элегантном ботинке. Потому что надо мною сидели другие человекообразные обезьяны, не обладавшие материальными средствами, сиречь монетой, на покупку билета. Листья шелестели от ветра, порою более сильный порыв раскачивал ветви. Обхватив рукою ствол дерева, я душой и телом отдался страстям. В увлечении я потерял чувство реальности, да и какое мне было дело до улицы под моими ногами, до серой будничной жизни, там прозябавшей. К тому же это была одна из боковых улочек, далекая от «центра». Проковыляет разве собака с подбитой ногой, и только. Поразительным было поведение болельщиков на деревьях. Несмотря на зыбкое, ненадежное положение, они держались так же свободно, как те, что были на стадионе. Визжали как сумасшедшие, испускали скорбные вопли, махали руками, курили сигареты, подпрыгивали на своих ветвях. Самые удобные ветви, конечно, захватили те, кто посильней, в их числе и взрослые особи. Особи эти, по примеру обезьяньего сообщества, строго соблюдали иерархию. Щенков сталкивали на нижние, худшие ветви. Снизу до нас иногда доносились суровые упреки прохожих, любителей природы и степенных граждан, лишенных всякого понимания, всякой жалости к пылающему сердцу болельщика. Со стадиона слышались возгласы хоров, скандирующих имена игроков, возгласы восторга и осуждения, вопли и визги, свистки и вой. Хор подбадривал, воодушевлял, высмеивал и поносил все и всех, включая самого судью: «Судью на мыло, судью на мыло, судью на мыло!»
Иногда какой-нибудь солист вопил нечеловеческим голосом: «Врежь ему!!!»… Внезапная гробовая тишина перед наказанием, когда судья объявлял штрафной… одиннадцатиметровый… Терзаемый противоречивыми чувствами, я ничего, кроме футбольного поля, не видел. И не заметил, что кто-то дергает меня за ногу; я нетерпеливо махал ногой — отвяжись, мол… Но вскоре дернули сильней, кто-то зацепил рукояткой трости мою ногу и тянет меня вниз… Я глянул и одеревенел (сидя на дереве, сам стал от ужаса неподвижен, как эта липа, хотя и не покрылся ни корой, ни листьями). Под деревом стоял сам «Дир» (директор), Первый после Бога! А вернее, Бог-Громовержец. Его голос вселял ужас и робость в сердца учеников и молодых учителей. Это он, собственной персоной, зацепил рукоятью трости мою ногу. Дир был мужчина видный, элегантный, величественный, грозный… Юношей он «служил в легионах», носил на лацкане значок Первой бригады, знал наизусть всего «Пана Тадеуша», имел легендарного друга, гуральского генерала Галицу, о котором в школьных коридорах передавались легенды… По праздникам, когда школа с оркестром и знаменем маршировала в костел, Дир выступал в белых перчатках, стекла его пенсне сверкали на солнце, шаг становился пружинистым, и трость превращалась в саблю… Особенной тревогой голос Дира наполнял учеников, вносивших сниженную плату за обучение или запоздавших с платой… В первом классе я еще считался очень хорошим учеником, и Дир согласился снизить плату; видимо, в груди у Громовержца билось человеческое сердце, потому что таких, как я, в школе было немало; хотя школа постоянно испытывала финансовые трудности, родители платили векселями, которые надо было «опротестовывать», преподаватели не получали вовремя жалованье… Впрочем, это уже «из другой оперы», и здесь не место для этой темы — слишком далекой от моего местоположения, — для воспоминаний и комментариев.
Я услыхал глас с неба (точнее, с земли): «Слезай! Слезай сейчас же!»
Весь одеревеневший и вдруг ослабевший от страха, я соскользнул по стволу на землю. Надо мною высился Дир. Сверкающие стекла пенсне глядели на меня.
— Что у тебя на голове? — спросил Дир.
Я снял «котелок» с головы и ответил:
— Фуражка.
— А какая фуражка?
— Наша, гимназическая, — отвечал я, сминая и сгибая в руках ужасный, треснувший козырек, раздвоенный наподобие вороньего клюва…
— Что скажут люди, когда увидят на дереве ученика в этой фуражке?
— Не знаю…