Предположим, что в рассказе «Натали» героем был бы не студент Виталий, заехавший погостить в имение дядя, улана Черкасова, и нашедший там «сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение Соней», а его кузен — Алексей Мещерский — «картавящий великан, с красным, сочным ртом», человек, судя по всему, недалекий, скучный, с праздной душой. Тогда рассказ превратился бы в историю сватовства этого Мещерского к Натали, их венчания и недолгой жизни в браке (что и происходит, но на задворках рассказа) — история, возможно, вышла бы интересной и, несомненно, отличалась бы большими литературными достоинствами, но была бы совсем, совсем не та, не «Натали». Не было бы этой горячечно-страстной прелести слога: «Вот они сейчас войдут во всей своей утренней свежести… молодое утреннее возбуждение, блеск выспавшихся глаз, легкий налет пудры на как будто еще помолодевших после сна щеках и этот смех за каждым словом, не совсем естественный и тем более очаровательный… А перед завтраком они пойдут по саду к реке, будут раздеваться в купальне, освещаемые по голому телу сверху синевой неба, а снизу отблеском прозрачной воды…» Не было бы той молодой чувственной радости, которой пропитан рассказ: «…Я читал и время до времени с сладкой тоской взглядывал на ее левую руку, видную в рукаве, на рыжеватые волоски, прилегавшие к ней выше кисти, и на такие же там, где шея сзади переходила в плечо, и читал все оживленнее, не понимая ни слова», — и что существеннее всего, без соединяющего рассказ впечатлительного сердца Виталия не было бы юных, живых, очаровательных Сони и Натали, о которых Виталий однажды думал: «Как же мне теперь жить в этой двойственности — в тайных свиданиях с Соней и рядом с Натали, одна мысль о которой уже охватывает меня таким чистым любовным восторгом, страстной мечтой глядеть на нее только с тем радостным обожанием, с которым я давеча глядел на ее тонкий склоненный стан, на острые девичьи локти, которыми она, полустоя, опиралась на нагретый солнцем старый камень балюстрады?»
Да, однозначно проявляются чувства героя «Темных аллей», одноликим проходит он по рассказам — и все же есть в нем художественное обаяние, читатель не может, мне кажется, не посочувствовать его пылкому сердцу. Оно столь зорко видит столь малейшие даже не движения, а дуновения чужой души, что нельзя не плениться этой зоркостью и не признать: да ведь и в нашей душе когда-то брезжили, проносились, жили эти тени.
Женщина в его жизни почти всегда соединена с природой — с лесом, с полем, морем, с облаками, — и он с тою же остротой, изощренно пронзительной, с какою воспринимает окружающий ландшафт, воспринимает и запоминает женщину… «и такая тишина стояла в этой знойной пустыне скал и мелкого южного леса, что слышно было, как иногда набегала на тело, ничком лежащее подо мной (герой смотрит со скалы. —
…Отчего-то каждый раз, листая «Темные аллеи», вспоминаю Лику из «Жизни Арсеньева». Впрочем, ясно отчего: отблески, отсветы ее характера лежат на многих бунинских женщинах. Лику, Гликерию, с ее тяжелыми капризами, с отходчивым и каким-то парящим сердцем, с ее преданностью и той избыточной любовью, ценимой и воспетой Буниным. Все кажется, что и «Темные аллеи» он написал, чтобы Лике не было скучно на том прекрасном возвышении, на которое он ее поднял. Чтобы теснились вокруг нее, говорили что-то несуразное и нежное «жены человеческие, сеть прельщения человека».