Но покамест живописные открытия, сделанные Буниным в изображении «любви и лиц ее», не освоены, смею думать, должным образом ни нашей прозой, ни критикой, ни читающей публикой. И кажется, вовсе не соприкасались с этими открытиями иные наши журналы и издательства. Автора, рискнувшего на толику реалистической живости и плотскости в описании, положим, первой близости героя и героини, встречают примерно так: «Эк, вы хватили! Пусть она у вас выключает свет, и этого достаточно. Вполне». Автор, разумеется, вскидывается: «Но они же любят друг друга! В жизни же этих минут не стыдятся. Почему же в книге нельзя их показывать?!» — «Уж слишком у вас все обнажено… Если бы вы, к примеру, передали эту сцену отрицательному персонажу — пожалуйста. Она бы дополнительно разоблачала его. А тут у вас хороший человек целует, простите — хе-хе — грудь, глупости какие-то говорит…» Автор наш, пристыженный, возвращается домой и переписывает сцену в «возвышенном» ключе. Тогда-то и появляются «исходящие из струящегося» или «он принадлежал ей, а она — ему» — смутные и жалкие иллюстрации к мифу о непорочном зачатии…
Приблизительность, красивость, заменившие зримость, наглядность, что ли, течения чувства, почти изгнали из теперешних книг женский портрет, с таким неистощимым художественным разнообразием писавшийся нашими классиками, в частности Буниным. Видимо, некогда иным авторам, занятым, предположим, рационализаторскими муками своего героя, запомнить и перенести на страницу, какие у женщины были губы, щеки, брови, из какого материала сшито платье, как она надевала передник, как тянулась, прямилась, доставая что-то с высокой полки, как сидела, как переодевалась — черты эти и движения могут вызвать приливы удивительной нежности или, напротив, удивительной неприязни, и не только у героев, но и у читателей. Потому что в описании чувств, в воспитании их очень важны детали. Во многих нынешних книгах так и мелькают — до тупой ряби в глазах — «у нее были красивые ноги и высокая грудь» или «полная», «она была высокая и стройная», «она была плоскогруда и у нее было злое лицо», «он залюбовался ее нежным румянцем и вздернутым носиком» — так сказать, визуальные наблюдения прохожего, не притязающего на живость воображения. Допустим, автору все равно: полная или плоская грудь у его героини, допустим, он не придает этой форме значения, он озабочен только содержанием, но каково его герою? Подчиняясь авторской воле, он принужден любить какое-то бесполое существо, обязан приносить этому существу зарплату, уверять, что его любовь струится и исходит — впечатлительный читатель может отбросить такую книгу и воскликнуть: «Это еще что за мистика!»
Нерешительность, нарочито смущенная скороговорка при очерчивании женского тела вызывает порой при чтении забавное предположение, а не стоит ли за спиной иного автора жена или теща, и только он осмелится наделить героиню, к примеру, тугими бедрами, как сразу слышит гневно-ревнивое: «А откуда ты это знаешь?» — и, конечно, немедленно исправит на нейтральное: «она была высокая и стройная»…
…Хорошо, что есть «Темные аллеи», под сенью которых начинаешь понимать, как умеет любить и страдать живое человеческое сердце.
ИЗ ЮНЫХ ДНЕЙ
1
Припоминая то или иное душевное свое состояние, умонастроение, всегда пытаюсь восстановить облик дня, времени года, сопутствовавшие им, а вернее, соответствовавшие им. Речная излучина, солнечно зарябившая под ветерком, горький и чистый зной в июльском осиннике, негромкий, с реденьким снегом, зимний полдень — вот они, главные хранители, по словам старинного романса, былых мечтаний и былых желаний. Вдруг попадешь на такую же излучину или под такой же тихий, полуденный снег, и вернутся чувства, когда-то владевшие тобой.
Вот и теперь вижу август, легкой позолотой коснувшийся горбатых улиц Глазковского предместья, застекленевшей зелени Ангары, всего деревянно-праздничного в эту пору, уютно старинного Иркутска. А в глубине августа, в сердцевине его синих, сухих дней уже копился, зрел осенний холодок, как бы настаивался на утренних ангарских туманах. Общее, согласное дыхание августа и сентября отзывалось томительным нетерпением слиться с прозрачными днями, делать что-то для них, не остаться в них посторонним.
В том августе я ехал в Иркутск, оберегая в кармане новехонький, обтянутый темно-синим коленкором диплом журналиста. В дороге не утерпел, показал его попутчикам, крепким, молчаливым парням, завербовавшимся на Камчатку. Они покосились на диплом, слегка приподняли стаканы:
— Давай, за законченное высшее! — Один все же полюбопытствовал дольше, повертел его в коротких, черно-толстых пальцах, унизанных синими наколотыми перстнями и кольцами, звонко щелкнул корочками:
— Спрячь и на булавку застегни. С тебя причитается.