Горечь, разлитая по этим рассказам, обладает странной, завораживающей властью над читательским сердцем: изноет оно, сострадая повествованию, моченьки больше никакой нет, а после завершающей точки вновь обращается к началу, вновь жаждет раствориться в каком-нибудь «сказочном, морозном вечере с сиреневым инеем в садах», в сдержанно мощном течении этой горечи. Исток она берет, как и положено, из мшисто-сумрачной зелени родника под синеющим небом срединной России, из полуденной, счастливой жизни, из любви, настолько полной и радостной, остро чувственной, что душа сжимается тревогой за ее совершенность (в «Темных аллеях» почти нет неразделенной любви, Бунина, должно быть, она не занимала, ибо судьба подстерегает и не щадит только любящих, чем щедрее, жарче их страсть, тем неизбежней, по Бунину, ее несчастный исход). И тревоги наши не напрасны. Лунной ясностью и холодом наполняется слово — Бунин пишет разлуку. «Темные аллеи» предназначены для расставаний, для этой щемящей и безнадежной пылкости, от которой изнемогают его герои. Они зачастую верят, что еще встретятся, что еще длиться и длиться их счастливым дням, но вера эта обрывается выстрелом, смертью, бегством на чужбину, уходом в монастырь. Бунин не признает житейско-обыденного завершения страсти: надоели друг другу, разлюбили, состарились — слишком ничтожным кажется ему такой итог после таких пожаров, после таких душевных трат. Тем не менее при всех этих роковых изъятиях он никогда не изменяет реализму, не допускает даже случайной оговорки в духе демонического романтизма. Выстрелы, смерти, иные уходы безупречно соответствуют характерам героев, когда и тени сомнения не возникает: а могли ли они отважиться на подобный поступок? Бунин ухитряется на пятистраничном пространстве отправить на свидание некоего Павла Сергеевича, офицера, находившегося в прекрасном расположении духа и ощущавшего в себе «счастливое чувство готовности на все, что угодно»; исчерпывающе очертить историю его любви; застрелить из офицерского браунинга женщину и превратить Павла Сергеевича в арестанта, плывущего на пароходе «Саратов» по Индийскому океану. Событийная плотность такова, что в пересказе реализм оборачивается дурной мелодрамой, причем при пересказе исчезает, глохнет тот словесно-волшебный воздух, которым живет и дышит «счастливое чувство готовности на все, что угодно», заставляющее читателя поверить в этот выстрел и во всесильность бунинского дара: прямо на глазах сгустил, спрессовал огромный роман в маленький рассказ.
Пересказывать что-либо из этой книги — сущее наказание, одна неловкость, да и вообще вряд ли возможно. Вот сейчас я хотел проследить историю еще одного выстрела, которым один австрийский писатель убил русскую журналистку (рассказ «Генрих»). Начал вспоминать, как появляется эта журналистка: в Лоскутной гостинице Глебова провожает прелестная юная Надя, на Брестском вокзале — черная, жгуче страстная Ли, а в поезде из смежного купе входит к Глебову Елена Генриховна, журналистка, писавшая под псевдонимом «Генрих» — немедленно утратилась вся грустная прелесть рассказа, сразу же нависла над ним какая-то анекдотически непристойная тень. И как перескажешь, что Надя была «вся холодная и нежно-душистая, в беличьей шубке, в беличьей шапочке, во всей свежести своих шестнадцати лет, мороза, раскрасневшегося личика и ярких зеленых глаз», что Ли «зло смотрела на него своими страшными в своем великолепии черными глазами», а Генрих, «смеясь, вошла, очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми, янтарно-коричневыми глазами», — только из этих слов и выясняется поэтически-беспорядочная, грешная, полная холостяцких недоразумений жизнь Глебова…
Кстати, со значительно меньшими потерями можно пересказывать прозу Мопассана, столь любимого Буниным, видимо, за родственность художнических пристрастий: писать любовь, жизнь, смерть. Действие в рассказах Мопассана стремительно, хорошо выстроено — оно, и только оно, выявляет характеры, безусловно живые и яркие, но порой чрезмерно, до анекдотической однозначности. Впрочем, Мопассан обожал анекдоты, полной горстью разбрасывал их по своим книгам, в том числе и любовные анекдоты, а событийный каркас анекдота легко запоминается и легко возводится в пересказе. Но и в анекдотах своих, и в рассказах, и в романах, живописуя любовь с нежностью, смехом, печалью и какою-то античной откровенностью, Мопассан все же принужден признать: в любви больше непристойности, нежели поэзии. Так часто она продается и покупается, так часто зависит от курса акций, так легко вытесняется вожделением, так часто сводится к забавной игре и досужему развлечению, где важны правила игры, а не душевные муки, — какая уж тут любовь, одна непристойная несообразность.