После захода солнца взял окарину, сел у ворот и заиграл. Играет, а сам прислушивается, не отзовется ли маленькая Петуньина свиристелка. Жена хлопочет по хозяйству, но ступает на цыпочках, вздыхает и плачет одним глазом. Жена Зайца странная женщина — когда она бывала чем-нибудь расстроена или взволнована, она плакала двумя глазами, а когда вспоминала о минувшей беде или волнении, то плакала одним глазом.
Заяц остановился, долго прислушивался и сказал: «Бабьи выдумки! Играть надо, покуда ты живой, а помрешь, не до игры будет!»
И просидел у ворот допоздна, пока не наигрался всласть.
Опекуны распродали землю Петуньи, скотину тоже распродали. Понемногу на все находились покупатели — кто косу хотел купить, кто железные вилы, кто пару колес или соху из Петуньиного хозяйства. Одно за одним все перешло в чужие руки, остался только дом.
В деревне дом трудно продать, у каждого и так свой дом. Редко случается, чтоб был в семье зять-примак, из другого села, да чтоб разругался он с тестем и тещей, да так разругался, чтоб отделиться захотел — только тогда дело доходит до покупки дома. Петуньин дом так и остался без хозяина. Спереди к стрехе у него был приколочен деревянный петушок, он стоял на одной ноге и наблюдал за домом. Когда начал таять снег, петушок кувырнулся и повис вниз головой, а когда шелковица перед домом покрылась молодой листвой, петушок упал в заросли бузника. Крыша просела, и, когда Заяц однажды зашел в дом, он увидел, что в нескольких местах она уже течет. В прежние годы жена Зайца разводила шелковичного червя, тогда они и с Петуньиной шелковицы ветки срезали, но в этот год грену не брали, больно пачкотни с червем этим много, да и цена на коконы упала.
Поминаю же я шелковицу потому, что только она и продолжала расти и хорошеть во дворе у Петуньи. Со всех сторон подступало запустение, домишко уходил в землю, по черепице пополз лишайник, хотя, казалось бы, какую уж там пищу мог он найти на черепице! Однако же он расселился по всей крыше, а черепица стала тоньшать и сыпаться, будто проеденная ржавчиной. Бузник и крапива, изгоняемые тяпками с соседних дворов, полегоньку стали менять местожительство и завладевать двором Петуньи. Осенью бурьян побило инеем, потом снег засыпал его, и остались торчать среди снега лишь домишко с белеными стенами да шелковица. Холодом и запустением веяло от двора Петуньи — ни труба не дымит, ни следов на снегу не видно.
Людям присуща, верно, тяга к таинственному, несбыточному, и они продолжали говорить, что Петунья теперь тенец, что ночью они слышат его окарину, что, проходя мимо дома, видят, как дверь открывается и закрывается. Эти слухи доходили до Зайца, но он неизменно отвечал: «Бабьи россказни! Я ему сосед и опекунщик и ни разу не видел, чтоб дверь открывалась и закрывалась, а эти, поди-ка, видели! А насчет окарины, так это они мою окарину слышат!»
Так-то оно, может, и так, по людям кажется, что слишком это все просто, до того просто, что даже и не верится. Чтобы люди поверили какой-то истории, она должна быть позаковыристей, что-то необъяснимое должно в ней присутствовать, чтоб они долго ломали над ней головы и так и не разгадали ее до конца, а дали бы возможность поломать голову еще и своему потомству. Так по крайней мере повелось в нашей деревне, да, пожалуй, не только в нашей, но и на всем белом свете. Сейчас я позволю себе слегка отвлечься и приведу вам для наглядности одну историю, рассказанную нашим волынщиком — Паунцем.
«На фронте, — рассказывает Паунец, — была у меня с собой волынка, и вот пришли германцы на нее посмотреть. Германец тебе и трубу сделает, и валторну, а волынку — нипочем не сумеет. Я играю, германцы смотрят, языками от удивления прищелкивают и спрашивают, что же там у нее внутри. «Воздух», — говорю. «Быть не может!» — говорят германцы и лезут в спор. Много германцев набежало, столпились вокруг меня, галдят — непременно, мол, у волынки внутри что-то есть. Под конец решили ее купить. Заплатили мне как следует, взяли нож, разрезали волынку, а внутри ничего нет. «Ну и ну!» — говорят германцы и языками прищелкивают. Сделал я другую волынку, германцы снова собрались, слушали, смотрели, снова купили волынку, снова разрезали ее ножом и снова ничего не нашли. Что в волынке найдешь!.. Но германец есть германец, он привык во всяком деле до сердцевины докапываться. Сколько волынок я тогда понаделал и сколько они их покромсали, а найти все равно ничего не нашли. Скотину если разрезать, да хоть бы и человека, чего там только внутри не увидишь, простую тыкву разрежь, и в той семечек полно, а волынку разрежешь — пусто. Я им втолковываю, что волынка — это тебе не скотина, и не человек, и не тыква и что потому-то она и волынка. А они не понимают, потому как допустить не могут, что в волынке «ничего нет».