«Эх, почему я живу не в отцовские времена, — часто думал он, — тогда бы я ее не упрашивал, а взял бы — и все. Эхма!» Взбешенный равнодушием девушки, он однажды неожиданно схватил ее в объятия и страстно зашептал привычные, неотразимые, по его мнению, любовные слова:
— Голубка моя, козочка, пинай меня ногами, только дай поцеловать тебя… хоть разочек.
Но Фируца метнулась, выскользнула, словно вьюн, и бросилась бежать, крикнув:
— Постыдился бы, полоумный.
На другой день Василикэ Сэлкудяну поймал его около кооператива, взял за плечи, встряхнул и зарычал сквозь стиснутые зубы:
— Если еще раз подойдешь к моей дочке, дух вышибу! Слышишь?
Константин, хоть и был парень здоровый и не трус, побледнел. Своим кулаком Сэлкудяну мог вола свалить.
— Баде Василикэ, — бормотал он, злясь на собственную робость. — Я ничего худого не думал. Ведь я хочу жениться на Фируце.
— Молчи! — взревел Сэлкудяну. — За сына Крецу дочь не отдам, хоть ты ее в шелках води. — Потом добавил спокойнее: — С тобой не хочу дела иметь. А с твоим отцом есть у меня счеты. Но смотри, береги свою шкуру, как бы не пришлось мне поквитаться и с тобой.
Константин кое-что знал о счетах, которые были у Сэлкудяну с его отцом. Во время засухи Сэлкудяну попросил у Крецу в долг миллион леев[10]
, оставив в залог часть сада и лошадь. За одну лошадь можно было получить десять миллионов, но Василикэ не хотел ее продавать. Крецу, послушавшись своего кума, Нэдлага, заставил Сэлкудяну подписать еще и вексель на три миллиона. А потом не вернул ни лошади, ни сада. Лошадь он продал в Брецке не то за восемь, не то за девять миллионов, да еще подал в суд о взыскании долга в три миллиона. Константин про себя сознавал, что отец совершил подлость, но что делать, если Сэлкудяну оказался дураком, а Крецу — умным? Хоть и был он всего лишь плюгавым старикашкой, однако умом и хитростью в подобных делах мог любого перешибить. Этим, и, пожалуй, только этим, восхищался Константин в своем отце. «И к чему это мешать отцовские дела с любовью молодых?» — думал он.— Душа Константин! — тихо и осторожно окликнул его Лазэр Бимбо, первая скрипка.
— Чего?
— Мы пойдем, душа Константин, поздно уже, нас жены дожидаются.
— Идите вы к черту, вороны![11]
Оставьте меня в покое…— Послушай, душа Константин, ведь мы для тебя целый день играли.
— Ну и что, если играли?
— Ведь уговор-то был?
— Идите к черту. Нет у меня желания разговаривать.
И он лег на спину, глядя на звезды. Музыканты затараторили что-то непонятное. Потом Лазэр подошел к нему и снова заговорил:
— Душа Константин, не насмехайся ты над нами. Ведь надо детишкам поесть принести. Поздно уже. Мы договаривались, что ты заплатишь нам четыреста пятьдесят леев — по полторы сотни на брата.
— А если я не хочу?
— Нельзя не хотеть.
— Ха-ха! Ты что, в профсоюз пойдешь? А?
— Нет! В профсоюз я не пойду, а вот жена меня изругает.
— Ого-го-го! Ну ладно, берите.
Он бросил им две бумажки по сотне леев.
— Только две, Константин?
— А сколько? — Константин угрожающе поднялся.
— А за сколько мы уговаривались?
— К чертовой бабушке уговор. С цыганами я не договариваюсь.
— Нельзя, Константин! Нас жены ждут, заплати нам!
— Молчи, ворона! Как пырну ножом!
Музыканты отступили, шепотом советуясь между собой. Парень искоса поглядывал на них. Наверху, в окнах Сэлкудяну, погас свет.
— Не хочешь отдавать, Константин?
— Нет. Плохо вы играли, не все из клуба пришли.
— Константин, говорю тебе, заплати, пожалеешь…
— Помолчите, а то шкуру спущу. Убирайтесь отсюда!
— Руки коротки, кулак!
— Что-о-о! — И, покачиваясь, он двинулся на них, но не догнал и лишь услышал вдалеке их проклятия.
Он тоже пошел назад, в долину, к дому Выша.
Истина не ждала его. Лампа была погашена. Наверное, спала. Он стучал в окно, выходившее в сад, пока не услышал сонный голос:
— Кто там?
— Я.
— Это ты, Константин? Погоди, выйду. Чего это ты в такую поздноту шляешься?
Споткнувшись, он вошел в дом. Истина зажгла лампу и задернула занавески на окне.
— Боже, да ты пьян! — Она схватила его за руку и усадила на кушетку. — Посиди здесь, я принесу немножко рассолу, выпьешь — в голове прояснится.
Константин удивился, что вид этой пышной женщины в одной рубашке больше не волнует его. Он подпер голову кулаками и вздохнул:
— Эх, мать моя, матушка! Подожгу я село!
— Брось, не подожжешь ты села из-за девчонки, — насмешливо сказала Истина, внося горшок с рассолом.
— Украду ее, натешусь, а потом посмотрю, как Сэлкудяну не отдаст ее за меня.
— Он и тогда не отдаст, а убить тебя — убьет…
— Это я убью Пантю.
— Смелости у тебя не хватит убить такого парня, как Пантя…
— Я их подожгу, когда они все в клубе соберутся!
— И что тебе, полегчает от этого?
— Хоть успокоюсь. Совсем успокоюсь… Черт подери эту жизнь! И кто ее придумал? Нескладно она устроена.
— Не кричи так. Услышат, плохо тебе будет.
— Кто услышит?
— А хоть учительница…
— Учительница? Хм! Учительница… Ха-ха… барышня… ха-ха-ха… Пусть слушает! — И он разразился безудержным, диким хохотом.
Волосы у Константина спадали на лоб, на висках выступил пот, мутные глаза были неподвижны. Жалкий вид парня рассмешил Истину.