Макавей снова засмеялся, но зло, холодно. Он вспомнил свою безрадостную молодость, когда этот высохший старик был еще в полной силе и кричал на него с крыльца: «Поворачивайся, лежебока! За что мамалыгу ешь? Чтобы лодыря гонять?» А теперь сидит перед ним, на вид совсем немощный, и произносит медовые речи. Ему теперь не до крику, злоба и ненависть бродят в его сердце, точно сусло, и лишь едва пробиваются сквозь зеленые мутные глаза. Старик похож на тех коварных собак, которые, пока ты смотришь на них, лежат, распластавшись, на земле, а как только отвернешься, бросаются тебе прямо на спину. Вот и Крецу делает вид, что ничего не понимает, прикинулся дурачком, будто это может спасти его от участи волка, попавшего в западню.
Висалон молчал, выжидая. Быстрыми взглядами искоса он оценивал сидевшего перед ним низкорослого, крепкого, еще сильного старика, опиравшегося о стол тяжелыми руками рабочего человека, — огромными, черными, со вздувшимися венами. Когда-то Висалон избивал этого человека и кричал на него. Теперь он боялся и в глубине души его ненавидел. Висалон все ждал и ждал, готовый защищаться. Вдруг он снова услышал негромкий хрипловатый голос Саву Макавея:
— Вот что, баде Висалон. Нужно открыть амбар и сдать поставки кукурузы. Ты мало сдал. А подсолнуха и вовсе не сдавал. Завтра к вечеру получишь квитанцию.
О поставках Крецу сразу подумал, как только увидел входящего Макавея. (Саву Макавей был уполномоченным Временного комитета.) Когда же Макавей упомянул про амбар, Крецу понял, что ему не отвертеться. Он вздрогнул, и все морщины на его лице перекосились.
— Макавей, дорогой мой, да ты же знаешь, что амбар мой давным-давно пуст.
— Амбар-то, может быть, и пуст, а несколько полных ям найти можно.
— Да нету у меня, дорогой. Нет ни зернышка. Подсолнух я весь людям роздал.
— Баде Висалон, подумай, ведь ты стар, и врать тебе не к лицу. Там, где каждое воскресенье гулянка с музыкой да вино с закуской, там и зернышко найдется.
— Пусть не будет мне счастья на этом свете, Макавей, пусть не будет мне и успокоения на небесах, если я вру. Не веришь?
— Чего о вере говорить, когда закон есть. Закон правильный, умный, просто так его не обойдешь. Ни на зернышко не обманешь. Сдаешь поставки — хорошо. Не сдаешь — хуже. Закон — попробуй нарушить его… Жалко мне было бы видеть, как тебя таскают по судам и сажают в тюрьму.
— Да что же мне делать? Ведь нету у меня! Украсть?
— Теперь красть труднее, чем в твои времена.
— Что же мне делать? Господи, что же делать-то?
— Сдай поставки.
— Ох ты, боже мой! — И из глаз старика полились слезы.
Макавей не удивился слезам Висалона. «Был бы на свете господь бог, Висалон и его бы вокруг пальца обвел», — подумал он.
Висалон превозмог свое волнение, и руки его уже не дрожали. Говорил он теперь медленно, тяжело дыша. «Жги, проклятый! Жги меня, как на огне, и радуйся, — думал старик. — Будто это тебе на радость. Все равно никакой пользы. Только зависть свою потешишь. Проклятый!»
Однако Висалон ошибался. Макавей не завидовал. Макавей ненавидел Висалона, как и Висалон его. Но радовался Саву тому, что закон, которым он прижал этого кулака, выражал то, к чему и сам он стремился всем сердцем.
— Не будем больше распространяться, баде Висалон, — ласково заговорил Макавей, — чем больше слов, тем меньше толку. Завтра отвези поставки в Брецк. Знаешь, сколько за тобой? Пять тысяч килограммов кукурузы. Шестьсот килограммов подсолнуха. За все, что сдашь государству, тебе заплатят. Привезешь больше — не обидимся. Привезешь меньше — будем обижаться.
Крецу не отвечал. С самого начала он знал, что ему не отвертеться, но все-таки возражал и плакался. И теперь все в нем восстало: «Ни одного зерна не дам, ничего не дам, пусть хоть вешают!» Про себя-то он знал, что отдаст все до последнего зернышка, потому что люди эти могут найти у него и побольше и тогда уж не простят.
Всю жизнь он торговался с кем-нибудь из-за чего-нибудь, из кожи лез, каким бы маленьким ни казался барыш. Никогда ничего не выпускал из рук, пока не поторгуется, сто раз не побожится, не поругается, не поплачется. Как же теперь должен был он кипеть, когда с него, можно сказать, кожу снимали и отдавали врагам!
Макавей, не дождавшись ответа, тем же хрипловатым голосом спросил:
— Ион Георгишор все еще у тебя работает?
— У меня.
— Сколько ты ему платишь?
— Как положено по договору.
Крецу отвечал нехотя, хмуро. «Чего он, сатана, ко мне в душу лезет? Хочет и этого батрака отобрать?»
— А где он спит?
— В коровнике.
— Пусть он больше не спит в коровнике. Пусть спит в доме, он ведь человек, не скотина.
На мгновенье в голосе Макавея прорвалась ненависть. Но он сдержался и неторопливо продолжал прежним ласковым, ровным голосом:
— Я слышал, что ты опять отдал землю исполу. Это нехорошо. Закон не разрешает.
— Ну что, Макавей, что тебе нужно? Чего ты лезешь в мою жизнь, бередишь мои раны?
— До твоей жизни мне дела нет. Я только говорю, что нехорошо сдавать землю исполу, это законом запрещается. А если ты закон нарушаешь, то уж тут я не могу не вмешаться.