— Видишь ли… — Ана насмешливо улыбнулась, — Тебе трудно понять, больно много докладов нужно сделать! — Она насупилась. — Вы здесь принялись организовывать коллективное хозяйство. Организуете его и разбогатеете. А о Ниме никто и не думает.
— Что же, и в Ниме организовать коллектив?
— А почему нет? Смешно тебе? А по-моему, нет ничего смешного. Может, в этом году мы и не сумеем организовать, может, и через год не сумеем, и через три, а через четыре, через пять лет будет в Ниме коллектив.
«Ну, что ей ответить? — думал Поп. — Права она. Что ей ответить?»
— Нужно, это ты правильно… Нужно. Мы подумаем.
— Подумай. Обязательно.
В первый же вторник после того, как Ана побывала в совете, в Ниму приехал Штефан Ионеску, самый молодой из учителей Кэрпиниша.
Его простая, медлительная речь, мешковатые движения, скуластые румяные щеки говорили о том, что он так и остался крестьянином, что узкая городская одежда стесняет его и носит он ее без всякого удовольствия. С собой он привез старую скрипку, бездонный мешок побасенок и безграничное добродушие. Глядя на его большой нос и слушая, как он оглушительно хохочет, все тоже смеялись, хотя в словах учителя ничего смешного подчас не было.
Когда он увидел, сколько народу ждет его, он смутился, но в скором времени уже со всеми был дружен, а в Ану влюбился с первого взгляда.
Сразу же, как только начались репетиции, все увидели, что он любит и людей и песни. Десятки раз он терпеливо повторял на скрипке мелодию, пока непривычный слух не усваивал ее, потом он снова повторял ее и добивался, что непокорные голоса, подчинявшиеся только движениям души, сливались в стройный хор.
Это был нелегкий труд, порой Штефан Ионеску, вспылив, бросал наземь косматую шапку и топал ногами. Это означало, что терпение его лопнуло, словно слишком туго натянутая струна. Крестьяне его полюбили потому, что чувствовали в нем своего, потому, что вел он себя с ними по-деревенски, шутил, похлопывал по плечу, потому, что после каждой репетиции играл на скрипке или пел своим сильным голосом олтенские дойны. И люди охотно шли на занятия кружка, слушали Штефана с уважением.
В субботу вечером, в конце второй недели декабря, в то время, как хор, радуясь приятному теплу, которое распространяла присланная советом печка, весело пел, стремясь одолеть олтенскую дойну со слишком быстрыми, непривычными переходами, — в доме Истины Выша старуха Крецу с кружкой подогретого вина в руке рассказывала, как однажды в Ниме появился оборотень, как он залез под мост, обернувшись собакой, как выпрыгнул оттуда и искусал Кэтэлину, которая с перепугу заболела и пролежала три недели. У слушавших от страха глаза лезли на лоб, но им не терпелось узнать, кого же еще искусал упырь.
На стуле со спинкой немножко в стороне сидела Серафима Мэлай и улыбалась своим мыслям. Она слегка опьянела от подогретого вина и разомлела в тепле и духоте. Грубая одежда крестьян, набившихся в комнату, распространяла острый, щекочущий ноздри запах, от которого Серафиму вначале тошнило. Теперь это прошло, и ею овладела сладкая истома. Отяжелевшие веки непреодолимо смыкались, а запахи человеческого тела, смешавшиеся с ароматом базилика и разогретого подслащенного вина, начинали даже нравиться, будя не такие уж давние воспоминания о детстве, которое протекало в доме ее отца, сельского писаря в Сынтиоане.
Серафима росла среди крестьян, но никогда не забывала разницы между собой, дочкой писаря, и ними. Даже совсем маленькой девчонкой, когда она еще бегала чумазая босиком по пыльной улице, одетая в простую длинную рубашонку, как и деревенские ребятишки, она уже чувствовала эту разницу. Она имела право кричать на других детей, как кричала ее мать на прислугу или прачку, а маленькие товарищи ее игр могли только слушать ее. За проделки Серафимы расплачивались другие; когда она ругалась, как взрослая, все восхищались ее умом, когда ругались другие дети, их драли за волосы. По воскресеньям ей надевали шелковое платьице, лаковые сандалии и повязывали на макушке бант, а после окончания службы священник с отеческой улыбкой протягивал ей просфору; другие дети и в воскресенье ходили разутые и раздетые, и им не позволяли даже притронуться к просфоре. Потом, уже в школе, она сидела на передней парте и, не слишком утруждая себя, получала первые награды, а крестьянские дети, как ни лезли из кожи, всегда отставали от нее. Еще яснее она ощутила эту разницу, когда подросла и не ходила уже босиком, разве только во дворе и по саду, и когда ей запретили играть с «мужиками». В конце концов она была барышня, а они крестьяне.