Константин опустился на диванчик. Люди заулыбались, полагая, что он успокоился, и ждали новой шутки Макавея.
— Вы, наверное, слыхали, как человек делается вурдалаком? Хочет человек разбогатеть, призывает черта, продает ему душу, и все у него идет как по маслу. Так считается с давних пор. Может, потому и разошелся Константин, что он что-то знает. Может, и Висалон призвал черта и продал ему душу за богатство. Богатство-то у него есть, а души-то нету.
— Замолчи, старый хрыч! — снова взревел Константин, срываясь с места с садовым ножом в руке и пытаясь оттолкнуть тех, кто мешал ему добраться до Макавея, который ждал, слегка нахмурившись, но спокойно.
— Послушай, сопляк, ты мне «ты» не говори, а то разом штаны спущу! И говорить кончу, когда сам захочу, а не когда ты захочешь.
— Не говори так о моем отце! Не обзывай! — пыхтел Константин, пуча бешеные глаза на Макавея и стараясь освободиться от удерживающих его рук.
— Я говорю то, что есть. По-другому я не могу говорить о кулаке.
— У-у! Старый пес! — И, вырвавшись от людей, которые держали его, Константин бросился к Макавею, занеся кулак. Макавей стоял, дожидаясь, его выцветшие, чуть-чуть выпуклые глаза горели гневом.
Константин до Макавея не добрался. Споткнулся или ему подставили ножку, только он со стоном растянулся на земле, а когда поднялся, уже овладел собой. Нож у него вырвали, и он не искал его. Словно деревянный, уселся он на свое место, но в глазах его горела неистребимая ненависть.
Истина, обрадовавшись, что ничего страшного не произошло, постаралась переменить разговор, спросила о новостях в клубе, она, дескать, слыхала, что Макавей проводит там много времени.
Макавей рассказал, что делается в танцевальном кружке и в хоре. Потом встал и, попрощавшись, добавил:
— Туда могут приходить все добрые люди. Только не кулаки.
Ана чувствовала, что люди по-иному стали относиться к ней, что она сама уже относится к ним иначе. Каждый день вокруг нее будто появлялись новые люди, по-другому глядели, говорили. Они улыбались, узнавая друг друга, словно вернулись из долгого странствия, и удивлялись, что времени прошло мало, а они так изменились.
До сих пор Ана не замечала окружающих. Она здоровалась с ними, одалживала им сито или пару яиц, читала по воскресеньям газету, но люди эти были ей чужими, она не вникала глубоко в их жизнь. Она думала о своей судьбе, потом о своей жизни и жизни Петри. Теперь же она понимала простую истину, которая и радовала и трогала ее: никто из этих людей ей не чужой, судьба каждого сплетается с судьбой ее и Петри в плотную, прочную ткань — вытащи одну нитку, и ткань станет реже. И все нитки должны быть подогнаны одна к одной, как в куске полотна, когда пристукиваешь бердом.
Ана и сама себе ясно не представляла, как будет подниматься деревня, как исчезнет бедность. Она помогала девушкам и молодым женщинам налаживать ткацкие станки, показывала, как ткать в восемь и двенадцать нитей, обучала ткать ковры и покрывала, объясняла, как готовить какие-нибудь кушанья и как стирать полотно, чтобы оно выходило белоснежным. Про себя она думала, что за эти ковры девушки получат деньги, приукрасят дома, справят одежду. Может, и они организуют кооператив, как в Брецке…
Ана часто воображала, каким будет завтрашний день в деревне, и мысленно видела красивые высокие дома, сады с яблонями и сливами, а посредине деревни клуб. Она слышала, как люди говорят: «Смотри-ка, что Ана для нас сделала!» От гордости у нее начинала кружиться голова, и ей казалось, что летит она высоко-высоко над землей. Думая уже не только о себе и о своем теплом гнездышке, Ана ощущала, правда еще смутно, что не в одной ее душе произошли перемены, что и окружающие ее люди тоже меняются. Она замечала, что порывистые речи Мариуки стали более продуманными. Казалось, она только сейчас освобождается от ребячливости, становится женщиной. Она по-прежнему смеялась, живые черные глаза светились безудержным задором, но смеялась она не над каждым пустяком. Мало-помалу проявлялась острота ее пытливого, беспокойного ума и твердость человека, которого, раз уж он в чем-то убедился, невозможно свернуть с пути. Так, Мариука решила, что ячейка утемистов должна взять на себя основную тяжесть работы в клубе, и однажды после обеда утемистов собрали, чтобы отправить на четырех подводах в Кэрпиниш за досками для полов и для сцены, за щебнем, чтобы засыпать дорожку от крыльца клуба до дороги, и березовыми кольями для ограды вокруг клуба. В этот зимний день стоял крепкий мороз, и молодежь была недовольна, что приходится куда-то ехать. Все столпились в дверях клуба и равнодушно смотрели на запряженных волов, жующих жвачку и лениво обмахивающихся хвостами.
— И кто в такую погоду пускается в дальний путь? — возражали утемисты на отчаянные убеждения Мариуки. — Ветер поднимается, того и гляди, снег пойдет. Вот кончится зима, привезем, что нужно.