— Не говори так. Коммунисты на тебя злятся. — В тихом голосе Мурэшана послышалось нечто вроде насмешки. Между ним и Викентие, казалось, существовало тайное взаимопонимание, о котором никто из них ни разу даже не обмолвился. Мурэшан был очень скромен, а Викентие вел себя покровительственно. Но Викентие понял то, чего Мурэшан не сказал, и проговорил уже не так самоуверенно:
— Ну а мне что за дело, если они злятся? Пройдет.
— Теперь не пройдет.
— Пройдет! — повторил Викентие не очень твердо.
— Нет, теперь они поступят принципиально…
— Пусть как хотят поступают. — Но мысленно он согласился с Мурэшаном.
— А чего ты, Викентие, боишься? Два-три слова брось, да глупость сморозь, и проси прощения, они простят, они ведь принципиальные. Я предложу исключить тебя, они испугаются. А потом ведь и Колчериу не на всю жизнь выбрали председателем.
Викентие выступил с беспощадной самокритикой. Иосиф Мурэшан потребовал исключить его за нарушение партийной дисциплины, но все проголосовали за взыскание.
Год спустя, когда Аугустина Колчериу сместили с поста председателя коллективного хозяйства, Викентие снова попытался выдвинуться, но крестьяне вновь не признали его и выбрали Ирину. Ненависть Викентие стала еще более тяжелой, еще более черной.
Ночь все тянулась. На круглом ореховом столике потрескивала лампа, и от ее фитиля тонкой ниточкой поднималась копоть, распространяя тяжелый, удушливый запах. Стекло сбоку почернело. В комнате стало почти темно. С легким стоном, как бывает, когда большие, грузные люди делают усилие, Викентие встал и задул лампу. Вспыхнул голубой огонек, словно лампа была недовольна тем, что прервали ее медленную агонию. Лампа потухла, человек подошел к окну, откинул занавеску и посмотрел на ночную улицу. Шел снег. Дорога, дома и деревья в садах и по обочинам дороги — все стало белым, словно укутанное в вату. «Снег. Гм! Опять будет хороший урожай», — пробурчал Викентие, и нельзя было понять, радуется он или досадует. Он снова лег, вытянулся во весь рост и невольно застонал. Ныли кости, болело все тело, будто его избили дубиной; в груди стояла какая-то сухая горечь, которая ощущается, когда человек не может выплакаться.
«Какая долгая ночь», — пробормотал он, словно эта бесконечная ночь, которую он не скоро забудет, была причиной всех его горестей. Терпение его достигло предела. Неотступной тенью преследовала его, висела над ним, пригибала к земле, не давая выпрямиться, вражда и злонамеренность людей. До этого времени он не различал их. Все они были для него одинаковы, все толкали его вниз и вниз, как в бездонное болото. Но теперь он выделил их из толпы, знал в лицо и по именам. Это были сильные, упрямые люди, но не такие, как он. Таких, как он, нет. Нет во всей деревне и даже в окрестных селах. Поэтому они и не дают ему возвыситься, боятся его силы, его ума. Они толкают его в спину, ставят на колени, не упускают случая унизить. И теперь он снова на коленях, еще более униженный, еще более ненавидимый. Несколько лет назад они забрали у него власть и не захотели больше отдать ее ему. Но он знает, что и в нем есть тайная сила, и она невидимо просачивается, как вода сквозь гору. И Иосиф Мурэшан тоже свой человек.
Викентие заворочался на сером диванчике, натянул мохнатый бараний полушубок. Диванчик затрещал под тяжестью его большого, располневшего тела. Правда, Иосиф Мурэшан уже не секретарь, а рядовой член партии и теперь будет помалкивать на собраниях.
Все нужно начинать теперь с самого начала.
В окнах забрезжил рассвет, холодный, колючий, а Викентие все еще лежал и напряженно думал.
Флоаря спала, и ее мучил кошмар, снившийся ей бесчисленное количество раз; после него она несколько недель ходила с тяжелым сердцем, ожидая какого-нибудь несчастья. Ей снилось, что она молодая и стоит в подвенечном платье в темной строгой церкви перед мрачным старцем в монашеском одеянии, который зло смотрит на нее маленькими лукавыми глазками, такими же, как у ее свекра. Старец этот — сам господь бог. Рядом с нею нет жениха и вообще никого вокруг. Свечи не горят, и не слышно пения. Только старец смотрит на нее испытующе и говорит свистящим голосом свекра: «Проклятие в тебе, в греховной утробе твоей. Ты проклята, и нет тебе прощенья». Потом все исчезало, и Флоаря просыпалась в слезах. Всегда, даже во сне, она прекрасно сознавала, что это ей снится, что она уже видела этот сон, но у нее не было сил проснуться прежде, чем старик скажет своим свистящим хриплым голосом: «Ты проклята, и нет тебе прощенья».
И сейчас она проснулась в слезах, вся дрожа. На дворе была ночь. Стояла тишина, и луна бесстрастно изливала свой молочный свет. Флоаря еще больше сжалась в мягкой постели, плотнее укуталась в шерстяное одеяло, чтобы прийти в себя от страха, который нагнал на нее сон.