— Ты вот говоришь, — прервал его старик, и в голосе его звучала тревога и забота, — словно тебе двенадцать лет. «Кто мне встанет поперек дороги?!» А если кто и встанет, разве одному тебе поперек? Дорога-то общая, так что не больно петушись. Я о другом хочу тебя спросить, сынок.
Филон замолчал. Тоадер ждал, недоумевая, чего тот медлит. И удивился, поглядев на старика, — никогда он его не видел таким озабоченным.
— Может, боишься, что нужно будет исключить из коллективного хозяйства Флоарю…
— Обязательно нужно. — Тоадер продолжал удивляться, не понимая, что старика заботит.
— И сына ее, Корнела?
— И Корнела. Они одной веревочкой связаны. — Сейчас Тоадеру будто жаль стало, что судьбы их так связаны.
— А тебе хотелось, чтоб по-иному было? — ласково спросил старик и, встав перед Тоадером, взял его за плечи, стараясь заглянуть в глаза. — Что у тебя на сердце, Тоадер? Жалко их?
— Не жалко. Чего их жалеть?
— Не жалко? Неужто? Подумай-ка хорошенько.
Филон сел на скамейку напротив него.
Тоадер Поп задумался. Нет, не так-то все просто. Недаром вчера ему говорили: «Смотри, не поддавайся личным интересам, даже если придется наступить на собственное сердце». «Мне-то не придется наступать на сердце», — гордо подумал он, а люди-то, оказывается, думают иначе.
— Дядя Филон, ты в меня не веришь? — спросил он неожиданно.
— Если бы не верил, то не голосовал бы за тебя.
— Тогда чего подковыриваешь?
— Не подковыриваю, Флоаря-то тебе нравилась.
— Может, думаешь, что и теперь нравится?
— Откуда мне знать?
— Жаль. Я думал, уж это-то тебе известно.
— Ты ведь из-за нее…
— Давно это все было. Цвел цветок и завял. Не вспомнишь теперь ни цвета, ни запаха.
— Это страсть была, сынок. А страсть, она так просто не проходит.
— Дядя Филон, у меня жена, я ее люблю.
— Любовь любовью, а страсть страстью, — убежденно сказал старик. — Страсть — от безумия, любовь — от ума. Было время, в твоей жизни пересиливала страсть, а не разум.
Наступило молчание, угнетавшее обоих. Филон жалел, что разбередил старую рану, но иначе поступить не мог — все должно было встать по своим местам. Понимал и Тоадер, что в «подковырках» старика не было злого умысла, но досадовал: не будь этих вопросов, он сам не понял бы, что виденья давно миновавшей молодости превратились для него в бездыханные тени, мимо которых проходишь, словно их нет вовсе. Но кто знает, может, неспроста озабочен старик? Если бы Филон говорил о сыне Флоари, Корнеле, Тоадер, наверное, вздрогнул бы. Только откуда ему знать о той мысли, что вот уже двадцать лет мучает Тоадера, словно осколок, застрявший в ране? Может, спросить Филона? Нет. Тоадер не мог. А что, если его подозрение от давнишнего желания, чтобы у Флоари, которую он когда-то любил, ребенок был от него, а не от другого? Когда Тоадер пришел из армии, они встречались, и как он просил ее вернуться к нему после смерти мужа! А она смотрела на него огромными, черными, испуганными глазами и, рыдая, просила ее не мучить. Как-то обняв ее и почувствовав мягкость ее и покорность, он спросил: «Скажи мне, Флоаря, его это ребенок?» Она вся напряглась, вырвалась из объятий и, отбежав в сторону, разрыдалась: «Не гневи господа, Тоадер. Какое тебе дело до ребенка? Боже, боже! Уходи! Уходи и не приходи никогда больше. Боюсь я проклятия, Тоадер». Она убежала. А он так до сих пор и не знает, его это ребенок? Или другого?
Но Филон Герман по-иному понял печаль, омрачившую лицо Тоадера.
— Тоадер, дорогой, — заговорил он тихо, — послушай меня, ведь я старик, многое повидал на своем веку, многое передумал. Судьбу Флоари не изменить. Хоть и тяжело мне, но я скажу: больно крепко она с ними связана, больно тесно переплелась ее жизнь с ихней жизнью. Долго ты держал в кулаке свое сердце и сейчас держи, потому что дело это не нас двоих касается, а всего села.
— Дядя Филон, совсем не в этом дело.
— Тоадер, дорогой, я твое сердце знаю, только ведь и камень сперва в огне накалится, а потом треснет.
— Обо мне не тревожься.
Филон Герман слегка погладил его по плечу и сказал:
— Боялся я за тебя, Тоадер, потому и спросил. Не мог не спросить. Ты уж прости…
Тоадер видел: ускользает последняя возможность поделиться живой, единственной его болью.
Они снова молчали. Филон помешал в печке, потом достал метлу и принялся сметать в кучу грязь и пыль. Тоадер открыл стоявший в углу кособокий шкаф, достал оттуда кувшин, принес воды и начал кропить пол.
— Опять ты кругом прав, — пошутил старик и засмеялся, стараясь рассеять возникшую между ними неловкость.
Тоадер понял, что ни о чем своем уже не заговорит, и спросил:
— Что, дядя Филон? Неплохо бы немножко прибрать нашу комнату, а? Побелить, отремонтировать. А то не очень похоже на помещение партийной ячейки.
— Пожалуй, пожалуй.
Филону казалось, что Тоадер без сомнений и колебаний шагает по правильному пути, но сам Тоадер думал иначе.
— Прямо сейчас и начнем, — сказал Филон.
— Можно и сейчас, сперва маленько здесь, у себя почистим, а потом как следует все хозяйство.
Они открыли окна, сдвинули в один угол все скамейки и стол, принялись снимать со стен портреты.