— Он их сам пригласил, — подчеркнул Машан, — устанавливает связь.
Лексо приподнялся ровно настолько, чтоб подтянуть за собою седло. Казалось, будто он прилип к этому седлу, или гадалка не велела ему с ним расставаться, или душа его покинула измученное страхом тело и перешла вниз, в подушку седла, где еще удерживалась слабой надеждой. Он передвинулся вместе
— Во герой: хочет с винтовкой к столу садиться!
— Уж не тебе ль отдать ее на сохраненье? — спросил я.
— Мне не нужно, ты сам ее отложи в сторонку.
— Мне отложить, а ты свою держишь.
— Вы сказали, что у нас порох отсырел. Чего ж боишься, если так?
— У тебя, может, и осталась толика сухого, ты ведь особенный. Тебя чужие муки не мучают, и дела тебе нет до женских слез — ты знаешь только то, что тебе нужно, причем именно сегодня, а не завтра.
— Винтовки мы не отложим, — сказал Бранко. — Вас все равно больше.
— Нас больше, чем ты видишь, — сказал Станко.
— Но меньше, чем ты болтаешь, — отрезал я.
— Охрип ты чего-то, — усмехнулся он, — видно, волка в лесу повстречал.
— Если б от волка, это ничего, а вот от лисицы… только лисица странная — хвост у нее длиннее, чем сама.
— Кто хвоста боится, хуже зайца, — сказал Станко.
— Злая лисица, — подхватил я, — приучили ее к макаронам, а потом вдруг давать перестали, она и взбесилась.
Так пошли мы вперетяг, и достаточно было ложке упасть, чтоб все сразу началось и окончилось. Но тут Машан из своей невидимости, из-за стены, отвлек наше внимание: бормочет что-то, ворчит, еле-еле разобрали мы, что он удивляется и поражается, видя то, чего никогда не видал и о чем слышать не доводилось, — чтоб человек при оружии за столом сидел! Эти подозрения и оскорбления — не переставал он ворчать — обида для очага, для всего дома, семейства и его имени. И он опять захлебнулся бормотаньем, из которого так и не сумел выбраться, — показалось мне, будто он угрожает брату, но уверенности в том у меня нет. Тут и Грля вступил: не бывало такого ни в армии, ни на службе жандармской, где с винтовкой не расстаются, ни в Македонии, на Овчем Поле, где он преследовал противника больше ночью, чем днем, и где убитые не переводились лет десять подряд — даже там нету обычая с винтовкой ужинать, составляют их в сошки, а там уж к столу подходят…
Переглянулись мы с Бранко: что это с ними?.. Они почему-то считают, будто мы наивны как дети и будто общими усилиями можно уговорить нас расстаться с винтовками. Или так, или нету у них ничего иного на выбор…
— Сохранился старый обычай, — начал Божо, — бог знает с каких пор и откуда пришел: нельзя убивать человека во сне или за едой. Даже самого лютого турчина, даже кровавого недруга, которого ты подстерегал годами — следует подождать, пока он проснется или с едою покончит, пока перекрестится после еды, ежели христианин, или руки омоет и вытрет, ежели турок, а затем уж прицеливайся и делай свое дело. А если кто нарушил этот запрет, по незнанию или от ярости сердца, — а такое случалось, — одинаково его презирали с обеих сторон. Не принимали больше в компанию, не признавали за ним геройства. Когда собирались в наезд, в чету там или на грабеж — скрывали от него, чтоб не узнал; а если он узнавал и сам увязывался, отказывались от налета — таким строгим было осуждение. В кровной мести его голову не засчитывали за голову мужчины. Не считалась чистой ею винтовка и не могла принести удачи. Не оставалось ему иного выхода, кроме как отселяться, куда подальше, чтоб молва туда не дошла. Для вас это пустые россказни, вижу я. Настали другие времена, сейчас иначе веретено вертят, но мы старинный обычай покудова соблюдаем и чтим.
— Кто соблюдает, а кто не соблюдает, — говорит Бранко. — Я на это не полагаюсь!..
— Тогда, выходит, Божо не верят, — печально сказал Божо.
— Божо я верю, — попытался утешить его Бранко, — и много больше б ему верил, но что поделаешь, если я некоторым, что рядом с Божо, не верю. И сам Божо им не поверил бы, знай он их получше. Если ты сам их знаешь, вряд ли скажешь, что у их винтовок чистые стволы, а могут ли быть счастливыми винтовки, если стволы у них нечистые?
— М-м, — замычал Божо и отступился.
— Вот так-то, — подытожил Бранко. — Все мы как надо понимаем друг друга.