Нам разрешили сойти с машины справить нужду, купить, что удастся, коли есть деньги. Смотрю на домишки, на бедняков, совсем как наши. Дети — такие же, слоняются вокруг, норовя что-нибудь стянуть. Женщин не видно, мужчины насуплены, судя по всему, ненавидят нас, хотя итальянцы тоже не в чести. Смотрим одни на других — три народа, три языка, живем сами по себе, лишь время у всех общее, остальное же разделено стеной в сотню лет, а может, и больше… Подошли еще грузовики, притормозили. Из кабин вылезают люди, притоптывают, разминают затекшие ноги. Мое внимание привлек один из приехавших, похожий на Првоша Маговича. Я готов был поклясться, что узнал его, хотя понимал: это не мог быть он. Наши старейшины избрали, а итальянцы утвердили Првоша в должности какого-то председателя или начальника, значит, нет у него ни времени, ни надобности разъезжать по Албании. Этот Првош, двойник нашего, все у него позаимствовал: и рост, и фигуру, и румянец, даже обеспокоенность на лице, выражение такое, будто, того гляди, расплачется. И плакал, говорят, когда выбирали, заклинал старейшин: «Зачем, братья Расоевичи, что я вам плохого сделал, зачем вынуждаете свое доброе имя топтать?»
Слезы ему не помогли: они выручают лишь детей и женщин, да и то не в военное время. Избрали его, утвердили, наверное, успел привыкнуть к власти, иначе говоря, к взяткам и поклонам, где уж ему колесить по чужой земле. Этот случайный путник наверняка кто-нибудь другой, похожий на Првоша чуть больше привычного. Не чуть, а вылитый Првош, словно его близнец, о существовании которого он сам не подозревает. Ему, настоящему, и в голову не придет походить на человека, заброшенного в Пуку. Я же в данном случае играю роль странного зеркала, хранящего в памяти все, что всколыхнулось в прошлом и что связывает это прошлое с человеком, который стоит здесь, на улице. Никто другой не помышляет посредничать между ними, сообщить одному о существовании другого… Мурашки побежали по коже от этих мыслей. И без того зябко, а тут еще страх берет, видно, стал я наяву бредить, глазам своим не верю, да и как верить-то?.. Спрашиваю Николу Лабовича:
— Напоминает тебе кого-нибудь вон тот, в шляпе, у корчмы?
Никола посмотрел, задумался:
— Откуда он взялся?
— Вроде едет куда-то, но раньше среди нас его не было.
— Что он здесь делает?
— Давай спросим?
— Спросим, а потом что, ругаться с ним?.. Пусть идет с богом!
— Ругаться не придется, начальником его сделали насильно. Говорят, отбивался и руками и ногами.
— Слышал, были и слезы, но теперь он их человек, и ничего не поделаешь. Пусть не думает, будто мы нуждаемся в его помощи.
Шофер где-то запропастился — такие везде устраиваются, что-нибудь скупают или перепродают. Часть охраны разбрелась кто куда, не боятся, что сбежим, для нас тут все двери закрыты на запоры и засовы. Ожидание затянулось и порядком надоело. Из какой-то лавки выбросили пустой ящик, я присел на него, чтобы дать ногам отдых. Вскоре подошла Стания, примостилась рядом. Ноги, говорит, отказывают, и удивляется, с чего бы это?.. От чего другого, если не от голода, однако не говорю ей, сама поймет. Краешек солнца выглянул из облаков и уставился на меня, так что глаза пришлось закрыть. Сижу, слушаю, как слоняются вокруг люди, свои и чужие, жду, когда хозяин лавки прогонит с ящика, и вдруг чувствую, остановился кто-то передо мной, смотрит. Поднял я взгляд — Првош, стоит удивленный, что не ошибся, увидел меня там, где меньше всего ожидал встретить.
— Стефан, бедолага, — говорит, — куда это тебя несет?
— Спроси тех, кто меня охраняет, — говорю, — они лучше знают… Я не по своей воле иду, а вот ты как здесь оказался?
Еду, говорит, из Цетинья, а направляюсь через Скадар в Андриевицу. Просил у губернатора помощи для голодающих. Если не помогут, мертвых будет не перечесть, сперва у беженцев, а там и среди остальных мор начнется. Обещали, но, сам знаешь, итальянские обещания гроша ломаного не стоят…
— Что это за новая мода? — спрашивает Станин. — Ездить из Цетинья через Скадар?.. Раньше такого не бывало. Разве нет пути покороче?
— Короче нет, партизаны перерезали…
— Помоги им бог!.. Хоть бы и этот перерезали, — так и норовит поддеть Станин.
Првош не хочет ссориться, пожимает плечами, спрашивает меня:
— Стефан, вы, наверно, голодные?
— Нет, сыты мы, да еще как, слышали ведь, что тебе там наобещали, — и не встаю с ящика. Кажется, стоит мне встать — сразу увидит, как я голоден.
— Вот горемыки! — говорит Првош.
Чудеса да и только — нашелся человек, который нас пожалел! Однако Стания жалости не выносит, взвилась, будто ей на мозоль наступили:
— Как сказать, горемыки мы или нет, но вот те, по чьей воле мы здесь очутились, будут горемыками, да еще какими!
— Я тоже так думаю, — соглашается Првош.
Переглянулись мы со Станией, уж не насмехается ли он над нами?.. Не похоже: на лице — ни тени издевки, стоит спокойно, лицо окаменело, словно вот-вот начнет оплакивать и тех, и нас.
— Если бы так думал, ты сейчас был бы с нами, а не с ними!
Я взглянул на нее: «Ну и Станин!»