Не помня себя, я бросился целовать ее, а потом, устыдившись чего-то, вышел, не в силах сдержать слез. Как молния блеснула мысль: «Она сгорает, сгорает, едва успев начать жить. Ах, как она похожа на свою мать! И вот теперь она вторично умирает на моих глазах!»
На другой день я застал ее все еще лежащей в постели.
Она пристально и кротко смотрела на меня, совсем как ее мать! Казалось, жизнь сосредоточилась только в ее глазах — как когда-то у ее матери, — этот кроткий взгляд проникал мне в душу и испепелял ее. Я без конца целовал девочку. А она ласкала меня своими слабыми ручонками и терзала меня, сама того не ведая:
— Ах, как хорошо. Ты меня целуешь, так нежно, целуешь, папа! Как хорошо, что я больна!
Я хотел, чтоб она уснула, и оставил ее одну.
Я вышел, опустив голову, чувствуя всю тяжесть своей жестокой судьбы, которая словно пригибала меня к земле. Войдя в библиотеку, я быстро просмотрел все медицинские книги, которые только у меня были. Я старался припомнить все, что знал. Но тщетно. Я перелистал груду томов. Все было напрасно. В отчаянии я упал на стул.
Кто мог бороться с великим недугом, теснившимся в этой маленькой груди? Снова исчезало, уходило из жизни то же самое существо. Только мать умирала тогда от малокровия, а дочь теперь умирает от чахотки.
Большой огонь угас, и лишь слабая искра, оставшаяся после него, еще витала во тьме. И она должна была тоже угаснуть.
Когда я открыл дверь, мне показалось, что девочка зашевелилась. А я-то был уверен, что она спала. Я стоял неподвижно, пристально глядя на нее, и невольно все повторял в задумчивости:
— О, какие бескровные губы, какие бескровные губы, какие бледные щеки. — Я ушел в отчаянии. Мне нужен был воздух, воздух, воздух! Побродив по полям, я вернулся домой только поздно ночью и прямо прошел в ее комнату. Она уже проснулась и ждала меня. Я взглянул на нее и не поверил своим глазам. Сколько жизни было в ее глазах! И губы были такие румяные!
— Какие красивые щеки! Какие живые, румяные губы! — прошептал я и подошел к постели, чтоб поцеловать дочь. Боже мой, кто бы мог подумать? Я был поражен. Я понял, что, когда несколько часов тому назад я заходил к ней в комнату, она не спала и слышала, с каким ужасом я говорил о ее бледных, губах, и теперь покрасила их, соскоблив со стены красную краску.
Потрясенный терпением и ангельской добротой этого шестилетнего ребенка, я без сил опустился на колени возле ее постели.
Тело мое словно омертвело, а голова так и пылала от глухого возмущения.
Я зарыдал, целуя девочку. Потом уснул у ее кроватки…
Сосед мой опять остановился. Он был бледен как полотно. Вздохнув, он вскочил на ноги, посмотрел в окно и сказал сурово:
— Что ж это мы? Солнце давно уже взошло, а у нас еще свечи горят!
Действительно, было уже светло. Я оцепенел, глядя, как он быстро шагал по комнате. Он походил на разъяренного льва, запертого в железной клетке. Остановившись возле меня, он крепко стиснул мне руку.
— Что вы смотрите на меня? Чего вы еще хотите? По-вашему, я мало пережил? Вам этого недостаточно?.. Реки не вышли из берегов, горы не обрушились… Она умерла так же, как и ее мать! Вот и все!
Его возмущение заполняло все вокруг; казалось, в гневе он вырос до потолка. Я дрожал как осиновый лист. Но вдруг, точно по волшебству, он успокоился и выпустил мою руку; спустя несколько минут он уже с дружеским видом протянул мне руку и сказал кротко:
— Извините меня, я, кажется, напугал вас. Вспышка гнева уже прошла и больше никогда не повторится. Сегодня ночью я будто вновь прожил свою несчастную жизнь и вновь испытал все страдания, но уверен, что это больше не повторится. Глубокое спокойствие опять овладеет мною. Старый итальянский доктор был прав. Спокойствие стало моим естественным состоянием. Между мной и мертвецом нет никакой разницы, кроме той, что я не разлагаюсь и могу еще двигаться. Я уверен, что отныне даже мания читать по ночам не будет меня преследовать. Вместе с этой ночью угасло во мне последнее трепетание жизни, словно это был последний, скорбный аккорд, которым закончилась печальная симфония…
Когда я вышел из его комнаты и увидел ласковое солнце, мне показалось, что я выбрался из могилы на яркий дневной свет.
Вдоль шоссе по направлению к Рукэр неслась веселая кавалькада.
У меня кружилась голова.
Я прогуливался в центре города по бульвару, названному публикой
С тех пор он говорил мало, редко, о вещах незначительных и только со мной.
Как-то на мосту Могошоаей я увидел его лежащим в гробу со скрещенными на груди руками: за черной, погребальной колесницей, украшенной позолоченными ангелами, шла толпа родственников, разумеется прижимавших к глазам платки. Взор мой затуманила слеза.