Ковач-младший поднялся и стал в дверях. Солнце уже скатилось за будайские горы, окрасив в огненно-красный цвет неподвижные пушистые облака, гигантским молчаливым кольцом объявшие весь западный небосклон. Черные бездыханные трубы будайских заводов торчали на красном фоне неба, словно восклицательные знаки, без смысла разбросанные на месте несказанной фразы, под ними старый Дунай, бурля, влек свои вечерние волны, плодоносные, рыжеватые, перемешанные с грязью, злобой, кровью и счастьем. Подняв голову и дыша полной грудью, исполин смотрел на раскинувшийся перед ним край. Его доверие к жизни было столь несокрушимо, что обиды проскальзывали в его душе, как тень облака на воде, не оставляя следа, и так полна была счастьем каждая клеточка его существа, что даже о мертвом он забыл сразу, едва повернулся к нему спиной; память о нем трепетала лишь в нервах, медленно растворяясь в вечерних сумерках. Уже совсем стемнело, когда легкие шаги Юли вернули его к действительности.
— Куда ты запропал, Дылдушка? — беспокойно спросила Юли. — Уже ночь вон, совсем темно. Кого ты тут караулишь?
Ковач-младший кулаком вытер глаза.
— Гляди-ка, я и не знал, что плачу, — подивился он самому себе.
Девушка наклонилась к его лицу.
— Плачешь?
— Помер дядечка, — сказал исполин. — Да я, может, и не оттого плачу… Надо домой его отнести, не то здесь сожрут его крысы.
Он на руках перенес легкое старое тело дядюшки Фечке и, так как Юли не хотела спать с мертвецом под одной крышей, устроил ему катафалк на широкой шестнадцатидюймовой сосновой доске, и сам улегся на земле рядом с ним. Он устал и был голоден.
— Юли! — крикнул он скрывшейся в доме девушке. — Поесть дай!
— Чего тебе? — немного спустя послышался ее голос.
— Дай поесть, — повторил исполин.
Юли голая стояла в дверях.
— Так поздно? — неуверенно спросила она. — Стану я тебе в ночь-полночь огонь разводить! Да неужто же там, возле мертвяка, есть станешь?
— А что? — непонимающе спросил Ковач-младший. — Почему ж не поесть около него? Я-то живой, значит, мне есть надо.
Девушка привстала на цыпочки и пугливо глянула на мертвое тело.
— А я вот не могу сейчас есть! — воскликнула она.
Исполин покачал головой.
— Жалко… А мне все же дай чего-нибудь.
Юли припала к дверному косяку, ее нагое, тускло белевшее в темноте тело содрогалось от злых рыданий.
— Чего я дам-то? — выговорила она, задыхаясь от слез. — Ни куска хлеба нет в доме. Откуда мне взять, раз ты ничего не приносишь? Вот и мы помрем с голоду, как старый Фечке! Ты посмотри, посмотри! — Она подбежала к мертвецу на носках, присела рядом на корточки. — Посмотри на ребра его, — шепнула, — или не видишь, что он от голода помер?!
Ковач-младший склонился над телом. Ребра круто дыбились с обоих боков, остро вздымаясь над провалом живота, черной ямой уходившего к паху. На восково-желтом лице торчал лишь заострившийся, вдвое выросший нос; освещенный восходящей луной, он отбрасывал кривую тень на выемы щек и выступавшие над ними скулы. Верхняя губа приподнялась, обнажив желто отсвечивавшую верхнюю челюсть; мертвец, казалось, с ухмылкой смотрел на небо. Исполин бросил на Юли беспокойный взгляд. Однако нагая девушка, на корточках застывшая рядом, ее длинная талия, стройно подымавшаяся от бедер, и упруго сиявшие под луной груди мгновенно усмирили его сердечную тревогу — так в детстве успокаивали его звуки флейты, доносившиеся по вечерам с берега Дравы; девушка была неизъяснимо прелестна, гибка, волнующа, в ее белом, оттененном противоречиями теле таилась мелодия самом жизни.
— Иди ко мне! — позвал исполин.
Наутро после похорон Ковач-младший нанялся чернорабочим на соседний кабельный завод, рабочие которого уже приступили к его восстановлению. Он работал подсобником на уборке развалин. На место дяди Фечке они взяли к себе длиннобородого дядю Чипеса, и с его помощью Юли вполне справлялась днем с охраной лесосклада; они ведь давно уж делились с ним всем — если бывало чем поделиться. Правда, от недельного жалованья Ковача-младшего проку было немного, деньги уже ничего не стоили, на них он мог купить разве что репы, савойской капусты, кукурузной муки, абрикосов — но заводской комитет время от времени подбрасывал рабочим литр растительного масла, килограмм-другой бобов, венгерского риса, подвозил из деревни картошку, а однажды выдали даже по полкилограмма сахара, подсластив людям субботний вечер.
Ковач-младший вставал на рассвете, а возвращался домой поздно вечером. С тяжестью на сердце стоял он в темноте перед закрытыми и заложенными на засов воротами и, повесив голову, слушал двойную тишину по эту и по ту сторону ворот. Юли пела теперь все реже. Если он спрашивал ее, отчего перестала она быть голосистым жаворонком, куда подевалась ее певчая душа, Юли весело трясла головой, улыбалась ему, смеялась, и блеск ее зубок мгновенно расправлял морщины на его сердце, но на следующий вечер исполин опять стоял перед воротами с томительной тяжестью в груди и, хмуря лоб, долго думал свою невеселую думу, прежде чем постучаться в молчание склада.