Но матушка не ответила, а разразилась рыданиями, не выдаст она имени мужа, если такое дело, и, дрожа, стала развязывать веревку. Управляющий нагнулся и рывком завладел обвязкой:
— Марш домой! И не вздумай вернуться, а не то отдам тебя жандармам!
Повернулся, свистнул обнюхивавшую стог собаку, ударил лошадь каблуком в живот и рысью ускакал. Застучали копыта по сухой пашне, вновь послышался утробный чмокающий звук.
А матушка моя, понурив голову, взяла меня за руку и в слезах отправилась домой. Нечем затопить, не сможет она доставить своему мужу хоть немножко радости, и хорошая обвязка с колечком пропала. Что скажет отец? Ведь для бедняков такая подсобная вещица, как обвязка с колечком, настоящее сокровище. С ее помощью они все, что только можно, тащат домой на спине.
Но плач ее был беззвучен, только крупные слезы катились. Она не выпускала из рук передника, все вытирала им глаза.
Я же тогда не плакал, но во мне бушевал гнев, детский гнев: моя матушка, моя сильная всемогущая матушка плачет, ведь плакал-то обычно я. Но сейчас плачет она, и от этого ее плача больно и мне.
Думаю, с этого началось мое участие в классовой борьбе. Семеня рядом с плачущей матушкой, все больше ощущал я сердцем унижение, и вскипала во мне первая ненависть к власть имущим, которым наплевать, что едет домой мой отец и что на радость ему хотели мы испечь свежего хлеба и калачей.
Разум может забыть, стереть в памяти события, но душа не забывает: всякая рана порождает либо боль, либо гнев. И боль и гнев в сердцах обиженных разливаются в море, и вскипит оно потом революцией.
Женская верность
Шел 1922 год. Яни Балога, бывшего красного солдата, выпустили из лагеря для интернированных за несколько дней до начала жатвы. Но только его, а не Габри Киша: того считали краснее красного, да так оно и было на самом деле. Люди половчее и «поумнее» — понимай: «оппортунисты» — не раз обманывали своих прошедших огонь и воду начальников, которые держались принципа: упорствующих сломить, податливых вышколить. Так вот, тех, кто поподатливей, изображавших на лице раскаяние и даже некоторую угодливость, давно уже освободили из лагеря, тогда как Габри Киш все еще сидел там как упорствующий, а Яни Балог за то, что своей молчаливостью, хоть он и смирный и исполнительный, походит на упорствующего. Впрочем, на свой лад он и есть упорствующий: он не вступает в разговоры ни с погонялами, ни с подлизами, а знай себе выполняет лагерные работы без понуканий и нахлобучек. Он всегда в числе первых в работе, того и гляди, надорвется при множестве отлынивающих. И начальник хозяйственной части Хайош уже из-за одного этого удерживает его. Ему тоже нужны работящие люди.
Вот почему Яни и Габри засиделись в лагере, до тех пор пока лагерь не опустел настолько, что с ними вместе остались лишь самые красные из красных. Однако господин унтер-офицер Феньехази, лагерный бог-отец, последовательно проводя свои «педагогические» принципы, злокозненно разлучил двух этих «красных головорезов», Балога и Киша, которые держатся вместе, что уже само по себе вроде как заговор. В ходе медленных выписок из лагеря он отпустил Балога, более молчаливого, чтобы тем сильнее насолить более опасному Кишу. А вдруг удастся посеять между ними какую-никакую зависть да злобу? Прямой расчет, если развалится дружба между двумя красными или их семьями.
Так, по прихоти земных богов, и вернулся Яни Балог перед самой жатвой в свою пустую каморку, в задней части маленького дома на окраине села, дома, который ему дороже всего на свете и где его ах как давно и как истово ждет Юльча Варга с маленькой дочуркой Бёжике и еще с кем-то другим, неведомым, мягко круглящимся в ее теле.
С этим новым пришельцем в мир дело обстояло так. Яни вместе с другими рубил зимой лес в имении князя Эстерхази, и на рождество всем разрешили — это было так «по-христиански», — чтобы к ним приехали жены. Юльча тогда была очень худая, как всегда бывает с кормящими матерями, у которых много молока, после того как они отнимают от груди ребенка. Округлости ее девической поры лишь слабо обозначались под ставшим чуть-чуть широким платьем, но Яни, не видевший ее с весны 1919 года, с тех сладостных месяцев после свадьбы, подивился тому, какой незабываемо женственной, но не изнеженной, остается Юльча при всей своей худобе и прямо-таки воздушной тонкости.
Но это, пожалуй, уже другая история.
Радость освобождения, встречи и на бедной сельской окраине большая радость, но наступает вечер, наступает утро, наступает время обеда, надо что-то есть, а бедность, увы, здесь велика: нет ни муки, ни сала, ни картошки, ни гроша. Перед жатвой грызут тот же кукурузный хлеб, который зимой и на случай голода сходит, и стол разнообразит, но сейчас, в эту летнюю пору, он уже совсем-совсем сухой, растрескавшийся и не дает человеку силы.