Очнулся я от толчка: кучер осаживал лошадей. Отец, стоя в экипаже, всматривался в толпу, скопившуюся возле кустов у самой дороги. Кругом беспорядочно наставились покинутые телеги. Лошади тянулись к зелени, волоча брошенные вожжи; длинные оси со стуком сталкивались, соскочившие с них тяжи волочились по земле, еще больше все запутывая.
— Эх, грех какой! Убили человека… — сказал кучер, которому с козел было видно через головы толпящихся людей.
Я вскочил и в ужасе бросился к отцу. Он довольно резко отстранил меня, усадил на место и, приказав никуда не уходить, сошел с экипажа. Я успел разглядеть, как два стражника в плоских фуражках с кокардами выволакивали из толпы мужика, нетвердо стоявшего на ногах, без шапки и в разодранной у ворота светлой рубахе. Руки у него были заведены за спину и связаны в локтях веревкой. Оттого что его сзади подталкивал огромный мужик в поддевке, связанный горбился и мотал низко свесившейся головой. Страшнее всего были забрызганная кровью рубаха и залитые ею онучи. Мужик был обут в лапти.
— Не напирай! И куда лезут! Сказал — отойди! — надрывно покрикивал кто-то из толпы, тихой и недвижной.
Оттуда вышел отец с чиновником в крылатке и форменной фуражке, знакомым доктором в мешковатой чесучовой паре и щеголеватым урядником, придерживавшим шашку на длинной портупее. Они остановились возле экипажа.
— Какой ужас! Какой ужас! — восклицал отец, быстро прощаясь с ними. — Поедем, Федор… Какой ужас! — снова повторил он.
— Никак наш мужик, барановский? — осторожно спросил кучер, подбирая вожжи. Тройка стала шагом выбираться мимо наставленных телег.
— Да… Самойло… Ну кто бы мог подумать?.. Говорят, как выехал из города, стал браниться с женой, попрекал, грозил, донял так, что она с телеги соскочила и пошагала назад в город. Он за ней — с топором… И зарубил… Ах, что вино делает! Себя не помнят…
— Чего говорить, барин, — не утерпел Федор, — видят-то это самое вино один раз в год, на праздник, — вот и хмелеют с одной чарки… Да и она у него, барин, еще летось гулять стала. С приказчиками чернышевскими путалась… Самойло-то больной, а она баба…
— Ладно, Федор, при ребенке, — спохватился отец.
Миновав подводы, кучер тронул лошадей, и мы покатили шибко.
На лесную дорогу мы съехали, когда уже зашло солнце. В просветах бора алела заря, бросая багровые отсветы на вершины сосен. Некоторое время с большака еще доносился грохот телег по булыжникам, обрывки песен, гикание. Кто-то пронзительно, на весь лес, по-разбойничьи свистнул, потом захохотал. В притихшем лесу словно неслись ватаги развеселых молодцов, не знавших, куда девать свою удаль. Я сжался и притих.
— Разгулялись, — процедил Федор.
До самого дома никто больше не произнес ни слова.
3
Должно быть, дальность расстояний и скудость транспортных средств — по теперешним представлениям, россияне, особенно в провинции и по деревням, вовсе «сиднем сидели», почти не выезжая со своей родины, — породили распространенную в нашем народе поговорку «моя хата с краю». Пусть происходят где-то перемены, волнения, погромыхивают войны, все это — за горами, за долами, и местная жизнь от того не возмутится. И на рубеже первого десятилетия века люди в уездных городках и по волостям отходили ко сну вполне спокойно — вспомним, что до войны четырнадцатого года газет в деревнях не выписывали вовсе, да и у городских обывателей не было к ним привычки, — в уверенности, что и назавтра утром все останется в точности, как накануне. Лишь отдельные души метались, чая перемен.
Между тем незримая стрелка исторического компаса, дрогнув, заколебалась и пошла, пошла смещаться по градусной сетке, все резче меняя направление… Жили слепыми и глухими, думаем мы, не допуская, чтобы была возможна жизнь без сомнений и тревог, без сознания своей причастности тому, что делается далеко за околицей или строем бесчисленных полосатых верстовых столбов вдоль тысячеверстных трактов… И — тем более! — в других странах, на других континентах…
Мудрый француз, утверждая, «чем более все меняется, тем более остается прежним», имел, несомненно, в виду человеческие инстинкты и натуру. Они стойко переживают все мыслимые общественные сдвиги, революции, перевороты в науке, крушение верований, удивляя своей неискоренимостью. Формы жизни вряд ли подвластны этому изречению. И как раз их изменение заслоняет от нас облик предшественников и затрудняет понимание того, чем они жили.
Первые мои городские воспоминания падают на четвертый и пятый год века, когда шла русско-японская война, а Петербург, где мы жили, сотрясали события первой революции.
И если возникающие в памяти картины далекой деревенской жизни всегда связаны с простором, открытым воздухом, зелеными далями — воспоминания о петербургском детстве воскрешают что-то замкнутое, ограниченное, лишенное яркого света. В городе мы жили зимами.