Во время подъема он ни на шаг не отходил от Котельникова, словно делил с ним опасность, и в мучивших его потом кошмарах Игорь так и видел Растихина в явно большой для него черной монтажной каске.
Это надо было слышать — как потрескивала под неимоверной тяжестью осевшая до предела двенадцатиосная платформа, как натужно поскрипывал мостовой кран, впервые отдавший в дело свой десятикратный запас прочности, как, словно струны, напряженным гудом отдавали стальные тросы. Котельникову иногда казалось, что работавшие через систему блоков на вектор два гусеничных крана могут в один момент опрокинуться и корпус конвертерного, еще не окончательно окрепший, рухнет словно карточный домик...
Но ничего не случилось, подъем прошел без единого, что тебе называется, сучка, без единой задоринки, и только потом, когда эта махина окончательно стала на место, когда взмокший от напряжения Котельников снял каску и рукавом отер лоб, сверху рухнула задетая шлангами питания крана сварная металлическая стремянка... Это и назвали потом «эффектом Котельникова»: ты придумываешь выручивший всех черт знает какой сложный производственный ход, а сам потом получаешь по башке из-за махрового нашего родного разгильдяйства...
Когда Котельников через месяц очнулся, одним из первых около себя он увидел Растихина. Тот и раз приходил, и другой, и третий, говорил о пустяках или сидел молча, только дружелюбно, словно были они старые товарищи, поглядывал, а потом, когда Котельникову стало самую малость легче, сказал: «Я тебе, пока тут никого, по секрету... Думаешь, зачем я хожу? Все жду, когда с тобой можно серьезно сглазу на глаз. Помнишь, я тебе о кафедре говорил? Так вот, у меня вакансия. И оклад, и все прочее, об этом можешь не волноваться, в проигрыше ты не будешь. Ректор навяливает мне одного деятеля — на него горком давит. Но я сказал ему, что у нас с тобой железный договор. Можешь не торопиться — думай. Только имей в виду: я тебя жду».
Тогда еще вообще неизвестно было, вытянет Котельников или нет, а он сидел около него мальчишка мальчишкой и улыбался из-под очков какою-то очень понимающей улыбкой; спокойная эта и ласковая улыбка еще не раз потом и внушала веру, и успокаивала Котельникова.
— Ну и прекрасно, — сказал теперь Толя Растихин, глядя на Котельникова с тем же дружелюбным спокойствием. — Пусть оно там пока потихоньку зреет. Пусть варится.
«Хорошенько закусит, — подумал Котельников, — сходим с ним потом к старику».
Пока он пошел один.
Пурыскин все так же сидел на лавке, только колени под тулупом были приподняты, и он поддерживал их иссохшими руками. Круглая, как одуванчик, голова его медленно взад и вперед покачивалась, и в темных глазах под косматыми бровями Котельников угадал тихую улыбку.
Поставив миску с едой на подоконник, он снова присел в ногах у старика, глянул на Пурыскина, словно желая удостовериться, и в самом ли деле тот улыбается, и старик перестал покачивать головой:
— Над собой смеюсь. Как я завонял.
Так это было сказано, что Котельников невольно рассмеялся, притронулся к тулупу на коленях у старика:
— Ничего, дедушка. Бывает.
— А я смотрю в этой, в электричке. Что за напасть? Сядут рядом, а потом поглядят на меня, поглядят — и уходить. Один в пустом вагоне ехал. Как большой начальник, однако.
— А соболь, дедушка, хорошо идет? На этот запах?
— Идет соболишка. Хорошо.
— Я вам тут слегка перекусить... вдруг захочется.
Пурыскин слегка повел головой, и голос у него опять стал насмешливый:
— Какой я, однако, старик непутевый стал.
— Случается, дедушка.
— У нас в селе один дьячок был. Любил охотиться. Стрелок так себе. А прихвастнуть любил. Один раз на голицы себе наклал, да так и пришел в село. Встречает мужиков и говорит: эх, если б вы знали, что я несу. А они ему: если б ты, Василь Парамонович, сам знал!
Котельников смеясь, опять притронулся к колену старика:
— Ну, вот, видите, с кем не бывает.
Пурыскин согласился вздохнув:
— Человеки!
— Это когда, дедушка? С дьячком-то? Давно небось?
— Я еще ребятенком... давно!
— А сколько вам нынче?
— На спас было восемьдесят три.
Котельников вспомнил, как говорил старик, что надо ему еще восемь лет тайгою кормиться.
— Н-нда...
Но Пурыскин утешил:
— Не горюй! Я крепкой ешо!
Посидели, глядя на затухающий в печке огонь, и старик слегка приподнял руку:
— Зачем из компаньи ушел? Иди к товарищам. Я посижу один. Ты иди.
В горнице разговор шел на очень животрепещущую тему: Растихин рассказывал, что в Японии появились таблетки, с помощью которых можно ограничивать себя с выпивкой.
— Значит, как говоришь, Толичек? — тянул к нему аккуратную бородку Василь Егорыч. — Как, бес его, как?
Толя Растихин опять начал в строгой академической манере:
— Просто спрашиваешь себя: сколько мне нынче надо? Сто пятьдесят — глотаешь одну таблетку. Триста — две. А потом предположим, принял не триста, а триста пятьдесят — тебя тошнит.
— Перебор, значит? — радовался пасечник. — Ай, япошки!.. Это додуматься, а?
— Дайте мне этот препарат, — стукнул по краю стола Гаранин, — я вам вдвое увеличу производительность по тресту.