— Он живет в Пеште, а летом мы забираем его сюда.
— На свежий воздух.
— И на деревенскую пищу.
— Вы разбираетесь в них? — с надеждой спросил меня быстроглазый мальчуган, видя, как я с улыбкой верчу в руках бузинное ружье.
Улыбка скрывала растроганность. Водяные ружья уже в годы моего детства умели делать далеко не везде; в Варшаде, например, именно я учил своих сверстников. Дома у нас к тому же были в ходу совсем особые ружья: отверстие для струи воды просверливали не посередине, а ближе к верхнему ободу ствола. Ружье у мальчика было точь-в-точь таким.
Я отодвинул в сторону несколько морковок со стоявшего перед нами столика эпохи какого-то из Людовиков — столика, более пригодного для подписания дипломатических документов, — разобрал ружье, извлек из кармана складной ножик и принялся за работу, лицом — насколько того требовало приличие — оборотясь к графу.
Он тоже в свою очередь отодвинул несколько морковок, чтобы опереться на стол.
То, что наша беседа протекала на кухне, где к тому же стряпался обед, сообщило мне чувство большей уверенности, какое бывает у спортсменов, когда они состязаются с иноземными соперниками на родной земле. Сковороды, горшки, горка муки — все как на кухне у моей матери. Потому что меня не оставляло подспудное ощущение, будто я вступаю на неприятельскую территорию, пусть даже неприятель этот уже… Но известно, что инерция власти господствует над нашими душами дольше, чем сама реальная власть.
Мысленно я держал наготове, можно сказать, целый вопросник. Да и они от меня, надо думать, ждали какой-то определенной услуги за сделанное приглашение. «Ну, так пройдем поскорее через этот искус», — решил я про себя. И потому уже с первых минут попытался направить разговор в деловое русло. Нет положения более неприятного, нежели отказывать гостеприимным хозяевам в их просьбе после обеда, ощущая внутри себя благодатную тяжесть от угощения, перевариваемого в качестве аванса; ничто нельзя так легко задобрить, как желудок; физиологические чувства — самые обязательные в нас.
7
— Как вы перенесли?
— Что?
— Переход на новый путь.
Граф улыбнулся.
— Под анестезией.
— Когда вы покинули замок? И как? Это было не слишком мучительно?
Мне представлялись цветные олеографии, изображающие сцены из времен Французской революции, как она совершалась в провинции: горящий замок, отблеск пламени на косах, карманьола…
Он понял.
Ничего подобного здесь не было и в помине. Увертюрой «перехода на новый путь» здесь послужила война, а во время войны испокон века замки занимались войсками. Когда фронт приблизился, замок заняли под немецкий штаб. Тогда граф покинул не только замок, но и село, где он находился.
Именно потому, что сам граф был штабным офицером, он желал уклониться от высказываний по поводу сложившейся для венгров ситуации.
Вместе со всей семьей он перебрался в Каняд к уже упомянутому двоюродному брату. Там тоже размещалось командование, но, поскольку он не считался хозяином дома, ему необязательно было общаться с пришельцами.
— Теди великолепно умел выходить из подобных ситуаций.
Там, в Каняде, они, помимо прочего, были в большей безопасности от бомбежек.
— За несколько лет до этого Теди отстроил превосходный бетонный подвал для своей коллекции художественных полотен.
Теди, или Тёди, а иногда Тади, я никак не мог уловить правильно, потому что каждый в семье выговаривал это имя по-своему (полагаю, Тэдди — на английский манер), был тот самый прежний депутат канядцев и нынешний деревенский забулдыга. Но для пущей уверенности я все-таки переспросил.
— Да, тот самый!
— Кто величал своих избирателей «достопочтенные мужики»?
Граф не воспринял юмора фразы. Он слышал ее впервые.
— Теди допустил gaffe
[112]?— Ни в коей мере. Ведь, по всей вероятности, его избрали бы, даже обратись он к ним «вонючие свиньи»!
— Тогда в чем же дело? Он был невежлив?
До сих пор наш разговор спотыкался на трех языках. Начали мы по-венгерски; граф при более сложных оборотах переходил на немецкий. Когда же упомянул немецкую армию, то внезапно — нетрудно было догадаться, по какому внутреннему побуждению, — заговорил по-французски. Но комизма «достопочтенных мужиков» он не мог уловить и на французском языке. «Первый признак классового различия в культуре, — подумал я, — одно очко в мою пользу».
— Теди всегда был удачлив.
Когда говорят о знаменитостях, никогда не следует называть их просто по имени. Как-то еще в давно прошедшие времена среди нас в Париже оказался один отечественный кандидат в писатели. «Жига, Фрици, Пади», — так звучали в его устах Мориц, Каринти, Тот
[113]. Мы разнесли его в пух и прах, хотя у самих у нас то и дело срывалось Яни, Пали, Карчи, Вили, когда мы говорили о Расине, Верлене, Бодлере и Шекспире. Уменьшительное имя, данное государственному деятелю, которого во времена моего детства батраки пусты и поденщики от журналистики в Будапеште называли не иначе как полностью и с перечислением всех титулов и званий, — это имя костью застряло у меня в горле, но все же я проглотил ее наконец — следует понимать: выговорил его.