Ничего вокруг не привлекало и не притормаживало моего внимания. Правда, я с минуту, не больше, понаблюдал за какой-то иностранкой, что никак не могла отворить дверцу своего автомобиля незнакомой мне марки, бренчала связкой ключей и норовисто бодалась, то есть сошвыривала сердитыми кивками с бесцветного лица наползавшие на него длинные распущенные волосы. Я еще сугубо по-мужски — машинально, значит, — прикинул качество ее ног и так же — сугубо машинально — отметил, что они ничего.
«Контактик» у приятеля явно затягивался. Я посмотрел на часы — мы ведь шли-то с ним по делу, — а потом и увидел их, тех двух японцев, что не спеша подвигались ко входу в «Националь».
Может, конечно, это были и совсем не японцы; черт их разберет — смолистых по волосу, маленьких, узкоглазых и желтолицых; они для меня все на одну одинаковую колодку, и я лично уже не раз ловил себя на мысли, как это ихние начальники не путают их между собой, но тогда, в тот момент, я почему-то с абсолютной уверенностью решил: эти — японцы.
Один из них был сильно молод и по-мальчишески худ. Скособочась, он нес в правой руке красивую, грузно наполненную чем-то сумку. На сумке в такт его шагам покачивались ветвистые иероглифы. Второй был стар, сед и приземист. Глаза его прикрывали большие, в толстой оправе темные очки. Молодой учтиво, с поклоном распахнул перед ним бесшумную дверь, и старик, заходя в нее первым, вдруг по-птичьи как-то склонил голову, косо взглянул на меня снизу и широко, непонятно зачем осклабился, показывая крупные и тупые… ну да… вроде пистолетных патронов… зубы. Я мгновенно запомнил их медновато-белую неровность и нетесность во рту. Все… Японцы исчезли за дверью, а я вдруг отчетливо вспомнил, как бы услышав его снова въявь, тот, оказывается, навсегда вошедший в мою память
…Японец поднял меня очень легко, крепко и ласково-жадно притиснул к своей испачканной глиной тужурке, левая его ладонь горячо и приятно попала как раз на то самое место, куда только что, несколько секунд назад, влетел, догнав меня, каменно твердый носок американского ботинка, разом вышибив из меня умение дышать и кричать, и я наконец-то натужно, с мучительным звуком выдавил из себя эту странную, скрутившую ужасом все мое существо немоту…
…Японец все время что-то шептал мне, хрипя и просвистывая горлом. Дужка его починенных желтой проволочкой очков уколола мое лицо, и, прежде чем слезы испортили мне зрение, я запомнил раздвинутые нежностью зрачки японца, еще раз увидел его крупные и тупые, как пистолетные патроны, зубы, а перед тем, как зайтись, может быть, в первом своем за все эти трудные годы беззвучном плаче, я и вобрал в себя всем вдохом — кто бы мог знать тогда, что навсегда, — исходящий от японца
Не помню уж точно сейчас, весной это было или под осень, врать неохота, но то, что не летом,
Я свои трудности не покупал. Их мне бесплатно и щедро отмерила судьба. И коли уж они, эти трудности, это пережитое, пускай и на том, замусоренном нервностью эпохи языке, не избыли из сердца, из души желания и до сих пор равнять себя только на Совесть, только на Правду, только на Добро, — значит, низкий-пренизкий поклон судьбе за эти трудности и за это пережитое…