Поначалу у них этот цирк получался нормально, но до тех пор, покуда не выполз на доску Санька Пшеничников, шестой или седьмой по счету, сейчас не помню, у тетки Настасьи. Вот уж совсем непонятно, как растила она
Так вот этот Санька ее, сопливый такой оголец лет пяти, однако, не больше, выполз на доску над ямой, стал на ней прыгать, размахивать руками, базарить — и ухнулся вниз. А взрослых, как нарочно, в тот час во дворе не было, и я дулся «в пожар» — денежная такая игра — в соседней ограде. Хорошо еще, что тогда я вдруг услышал истошный вой Санькиных сестренок и сообразил чего-то… Маханул через заплот, кинулся к яме, увидел в ней захлебывающегося Саньку и прыгнул за ним…
Дело это сейчас, конечно, прошлое, но если уж быть точно по правде, без трепа, то нам тогда с Санькой повезло обоим. Мне дак, конечно, в первую голову — «золота» в яме оказалось только по мои плечи, а то бы хана… Я кое-как дотянулся до Саньки, подтащил его за что-то к себе, поднял ему башку, чтобы дышалось полегче — он уже и дрыгаться-то переставал, — и так вот держал, держал… дер… жал его на весу, сам уже не в силах отклеиться от чего-то там ползущего и вязкого под ногами, задыхался, блевал, мучился, пока не появилась во дворе Маруська Лабутина и не выволокла нас оттуда. Все… хватит. Больше я про то вспоминать не хочу. Не могу…
А второй свой подвиг я совершил уже зимой, в Новый год. И он опять же был связан с семьей тетки Настасьи. У нее, между прочим, была еще дочка. Валька. Лет восьми. Тихая, чистенькая такая… Наверно, я тогда ее очень любил. Втихую, конечно. Чтобы и она об этом не знала. Бабам вообще, по моему тогдашнему разумению, об этом, ну, что их любят, знать совсем и не обязательно было. Это их, по-моему, если они до этого донюхивались, враз портило. Вон, к примеру, как стала оттягивать сапожника Шамшурина портниха Загоскина, когда он по пьянке разболтал ей чего-то там лишнего. То дак ходила к нему в подвал, как порядочная, стирала ему рубахи и помалкивала в тряпочку. А после взялась за него, будто родная. Он и кирять-то теперь стал от нее потихонечку. Она, чуть что не так, перла на него врукопашную… Так что в этом вопросе я за войну подковался о-ого и твердо считал: если уж ты мужик, то и люби себе делом, а не этими… словами разными. Потому я и Вальке Пшеничниковой навязывался не очень. А так, незаметно… Пособлял ей, когда видел, что это действительно надо. Ну, там… угля принести ей из стайки. И прочее…
Глаза у Вальки были враскосинку, с дымкой такой чуть-чуть. А-а… чего уж там! Я бы на ней тогда с ходу женился. Теперь-то мне об этом запросто сказать. Ничего не будет. А если кто и засмеется сдуру, то чихал я на такого веселого. Вот так вот.
Уж я-то бы точно Вальке жизнь нарисовал. Наладил бы… Птиц бы подарил, папиросами торговал бы пошибче. Не на трояк бы уже, а на червончик. Ради такой девчонки поупираться стоило. Она бы меня тоже не подвела. Я это по ее глазам чувствовал. Уж она-то не вошкалась бы чуть что со всякими жирными в шляпах. До гроба ждала бы. А за добро я платить умел… На худой конец, опять же воровать бы стал, натурально. Генка Будзинский уже делал мне такой тонкий намек на толстые обстоятельства, выделяя этим из остальных пацанов. Но я ему на это, хотя мне и приятно было, слова пока не давал. Мне это дело еще надо было самому хорошенько обдумать. Ведь я еще верил, что отец мой вернется, и, не понимая до конца всего, понимал, что моя блатная жизнь, если бы я ею занялся в натуре, отца не должна была бы обрадовать. К тому же и Генка не очень торопил меня, не настырничал, а задумчиво, на равных курил вместе со мной длинный «Казбек» и изредка угощал шоколадом, приговаривая при этом: «Пойдешь на дело — какавом будешь хоть печку топить…»