Тихо было и душно сейчас в этой плотно простеганной книжными рядами комнате Грининой. Михеев слышал тягучее пережурливание воды в батареях отопления, сухой, пустовато стрекочущий ход часов на своей руке, и его все сильней и противней мучил стыд…
Он давно уже не испытывал вот такого саднящего и тупо ноющего состояния. Ему было стыдно и больно за все сразу: за эти бездарно и суетно прожитые им дни в Москве; за свою заранее обдуманную нерешительность на совещании; за унизительную, выпрашивающую беготню по госплановским и министерским кабинетам; за свой натужный, по-шахматному вкрадчивый, разговор с Сорогиным, который он, конечно же, проиграл, и… наконец, вот за этот дурацкий приход сюда, к Грининой…
«Ну с какой такой стати он позволил себе раскисать перед, в сущности-то, чужим для него человеком?.. Кто тянул его за язык, вызывая на эти понятные только ему и, стало быть, принадлежащие только ему откровения?.. На что он рассчитывал, высказывая вслух наболевшее!.. На сочувствие? Сопереживание? Равно-душие?.. — Михеев скривился, припомнив не принятую им философию Грининой об этом понятии. — Ни-че-го. Ровным счетом… И правильно. Правильно… Самая чистая правда, — с горечью думалось ему, — если она выговаривается в форме признания собственной неправоты, пускай и оправданной всякими целесообразностями и необходимостями, — может быть только сомнительной правдой… И Сорогин, и Гринина поняли это, слушая его… А сам он? Сам-то он что? — с отвращением думал о себе Михеев. — Идиот… Тряпка…»
Михеев задышал носом, страдальчески сморщился… Становилось невыносимо лежать здесь… Он резко перевернулся на левый бок, к сове, тлеющей рядом на столике, и — вздрогнул, напрягаясь всем телом: сердце прошила пронзительная, узкая боль… Там, в глубине себя, за грудиной, Михеев увидел ее отчетливо и ясно… в странно клубящемся окружении из чего-то оранжевого с черным, боль эта, вспыхнув, проплавила в нем крохотную, ослепительно белую точечку… Не приближаясь и не отдаляясь, точечка дрожала, переливаясь в Михееве, прожигая насквозь…
С высохшим ртом, остановившимся дыханием, Михеев комком лежал на боку и, не видя, смотрел на сову. И сова уставилась на него желтыми, мертвыми глазами…
«Ну уж дудки… Не выйдет», — с сипом прохрипел горлом Михеев и, упрямо втыкаясь головой в мякоть подушки, боясь покачнуть в себе точечку, медленно перевалился на спину.
«Только этого мне еще не хватало… Здесь…»
Представился воющий гон санитарной кареты по темным, ночным улицам… Всполох вращающегося огня на ее крыше. Визг тормозов… Кресты. Халаты врачей… Носилки. Блесткая сталь шприца… И почему-то вдруг — Кряквин: высокий, здоровый, всегда неуловимо напоминающий своим скуластым лицом и угловатой размашистостью движений какого-то киноартиста… Кряквин цвикнул, засасывая сквозь зубы воздух, и громко сказал:
— Что же это вы, Иван Андреевич, не звоните, а?.. Второй вечерок у телефончика караулю… Ведь вроде-то договорились по-человечески — позвоните?.. Неужели так уж не о чем говорить стало?..
Михеев, вслушиваясь в кряквинскую иронию, неожиданно зло подумал: «А сам-то, сам давно ли разговорился?.. Вон ведь сколько лет прошло, пока ты не додумался до этих расчетов… Что ж ты раньше-то помалкивал?..» Разом вспомнился их разговор с Кряквиным после того, как Михеев внимательно проштудировал его работу с экономическими прогнозами настоящего и будущего комбината… Когда Кряквин вспылил, обвиняя Михеева в приспособленчестве, он, сдерживая себя, спокойно сказал ему:
— Алексей Егорович, я бы очень просил вас… быть потактичнее… Иначе может случиться так, что мы с вами не сработаемся…
Кряквин пронзительно посмотрел на него, помолчал, а потом, улыбнувшись, нервно и весело ответил:
— Ерунда! Сработаемся.
— Это как понимать? — спросил Михеев.
— А очень просто. Я на колени встану перед кем угодно, лишь бы остаться на комбинате, понял? А вот приведу рудники и карьеры в порядок — сам уйду… Сам!
— Ерунда… — прошипел Михеев и, превозмогая боль, сел на тахте. Замельтешили в глазах ломкие, скользкие искорки… «Хватит… Сейчас мы. Ну скорей же, скорей проходи!» — приказал он кому-то, беззвучно шевеля губами и — удивился… Боль вдруг действительно оборвалась и — точечка потухла…
— То-то… — злорадно усмехнулся Михеев, набирая всей грудью тепловатый, безвкусный воздух комнаты. «Ничего, ничего… Сейчас я ей все скажу. Все…»
Наклоняясь за носками, он ощутил в груди тусклую, зыбкую тяжесть. С трудом распрямился и посидел в неподвижности, пережидая внезапное головокружение. Затем, когда оно кончилось, брезгливо и вяло отвернул от себя сову, чтобы не видеть ее залитых желтью, бессмысленно выпученных глаз…
Вере Владимировне не спалось. После того как они натянуто разошлись с Михеевым по разным комнатам и в квартире наладилась душная, темная тишина, Веру Владимировну охватило щемящее, смутное беспокойство.