— Гриш, а Гриш! — громко окликнула Григория Зинка. — Ты вот меня послушай… У нас в деревне один случай был… Парамохин его фамилия. Он с войны вернулся, дак у него обоих ног не было и пальцев на правой руке… Нет, хотя… Однако на левой… — задумалась Зинка. — Хотя нет… На правой, точно. И что? А ничего… Стал жить. На зоотехника выучился. Его еще как на фермах боялись… Строгий! Ужас! И все понимает… А в жены, думаешь, кто к нему пошла?.. Нюрка Холщевникова, вот кто! Самая наша красавица!.. Коса вот досюда! Глаза синие-синие… Не говори! И все у них по уму получилось. Дети пошли… Две девочки и парень…
Вошла Надежда Ивановна. Теперь уже сердито покосилась на запертую дверь:
— Да чо там говорить… По-всякому живут люди. И без ног, и без рук, и без глаз… Голова бы была целой. А потом, неизвестно совсем… Может, еще левый-то у тебя видеть будет? Мне же Ирина Николаевна сама говорила… Поедешь в Москву. Там по этой части артисты!.. А ты с ходу водку пить, как этот… Тебе же пить-то сейчас самый вред. Меня-то бы хоть пожалел…
Она обняла Зинку.
— Зачэм пить? Где пьют, там слезы льют… Ты еще работать будешь. В курсовой сэти на руднике салаг обучать. Ты же взрывник. Стоко знаешь… Учи салажат профессии… Харашо!
— Это у Маяковского, Серега, да? — спросила, наморщив лоб, Зинка.
— Чего?
— Ну… про плачущего большевика?.. Которого еще в музее показывали…
— У нэго, у нэго… — отмахнулся Серега. — Зачэм хорошему человеку плакать? Хороший человек жизнь должен очень любить…
В комнату, по одному, стали входить Верещагин, Кряквин, Беспятый, Тучин, Утешев, Скороходов и Иван Федорович… Надежда Ивановна молча начала рассаживать их по стульям, дивану. Потом подхватила таз с картошкой, позвала глазами Зинку, и они удалились. Иван Федорович остался стоять у дверей. Сумрачно курил.
— Ну, чего вы там заглохли? — крикнул из-за двери Григорий. — Валяйте дальше! Уговаривайте. Мне это нравится. Кто следующий?..
— Разрешите мне? — почему-то спросил у Верещагина Сергей Антонович и встал. — Здравствуй, Гриша. Это я.
— Кто ты?
— Скороходов…
— А-а… Дядя Сережа! Привет парткому! Щас я для тебя частушечку заделаю. Не возражаешь? Слушай. — Гитара затенькала плясовой ритм:
А я гармонь кручу-верчу,
Вся в поту краса моя…
Девки клонютца к плечу,
А бабы тоже самоё-о… Э-эх.
— Ну как?..
— Хорошая частушечка, Гриша…
— Ну и ешь на здоровье, партком! Заходи почаще…
— Спасибо за приглашение. А теперь ты можешь послушать меня?
— У-весь у-внимание, дядя Сережа… — куражился Григорий. — Выступай!
— Ну чего ты уж так-то, Григорий?.. — подошел вплотную к двери Скороходов. — Ты же еще молодой… Перестань, возьми себя в руки.
— Беру, ой беру, дядя Сережа!..
— Всякое же бывает-то в жизни… Всякое. А жить надо… Как же иначе? Чего уж сразу скисать?.. Образуется. Это ведь действительно совсем неприятно глядеть на хныкающего… — Скороходов, как бы ища поддержки, взглянул на Верещагина. Но тот сидел опустив голову.
— Тьфу ты!.. — весь перекосившись, как от чего-то кислого-кислого, хлопнул себя по колену ладонью Кряквин. — Опять ты за свое! Сейчас еще перед ним на колени станешь, да?
— Это кто там так барнаулит? А? — спросил из-за двери Григорий.
— Я, Гриша, я. Кряквин. Здорово, народный певец…
— Наше вам с кисточкой, Алексей Егорыч… И вы, значит, тут? Ин-те-ресно…
— А мне вот, Григорий, совсем неинтересно, — вдруг твердо, но очень спокойно заговорил Верещагин. — Неинтересно все это, понял?..
— Тогда попрошу представиться… — съехидничал из-за двери Григорий. — По голосу не признал…
— Это Петр Данилыч, дурила! — крикнул Иван Федорович. — Первый секретарь горкома, щенок! А ну, выходи!..
— О-ё-ё-ё-ей! Как страшно, папаня… Прямо спина вся взопрела. Когда понадобится, тогда и выйду, понял? Здравствуй, Петр Данилыч… И извини уж, что я малость того… Для сугреву душевного. Тоже, поди, чёнидь хотите сказать? Тогда говорите. Я вас всех тут на магнитофон беру. Будет потом что вспомнить… Так чо вам неинтересно-то, Петр Данилыч, не усекаю пока?..
— Неинтересно слушать, как тут перед тобой все стараются. Трясут, что называется, воздух… Думаю, что это пустое занятие!
— Я тоже так считаю… — сказал Григорий.