Ларсен поднялся и не слишком уверенно надел свое тесноватое пальто. Он был удручен, нерешителен, тщетно подыскивал прощальную фразу, которая могла бы его ободрить, но, кроме ненависти, ничего в себе не находил и действовал, как в опьянении, повинуясь импульсам, для него необычным.
— В девять, — приподняв улыбающееся лицо, сказал Гальвес. — Мы никогда не приходим раньше. А если я нужен, надо пройти в домик рядом со складом и позвать меня. В любое время, не стесняясь.
— Сеньор Ларсен, — приподнялся из-за столика Кунц; его лицо, прорезанное морщинами, как шрамами, светилось простодушием. — Нам было очень приятно пообедать с вами. Будет пять тысяч, как вам угодно. Но позвольте вам сказать, что вы просите мало, ничтожно мало, ей-богу.
— До свидания, — сказал Ларсен.
Но это произошло слишком поздно, сутки спустя. А в тот полдень, когда было свидание с Петрусом, Ларсен, уже назначенный главным управляющим, хотя и не определивший еще свой оклад, позабыл про обед и, представив в своем воображении фигуры сотрудников, оживленную деятельность различных отделов, помещавшихся в огромном зале, пошел, медленно и шумно ступая, вниз по железной лестнице, которая вела к складам и к остаткам мола.
Он спускался неуклюже, смутно чувствуя, что делает ложный и роковой шаг, преувеличенно вздрагивая, когда на втором пролете винтовой лестницы стены исчезли и железные ступеньки заскрипели в пустоте. Затем он пошел по песчаной влажной земле, оберегая туфли и брюки от цепких сорняков. Вот он поравнялся с грузовиком — продавленные шины, в открытой моторной части торчит несколько ржавых железок. Ларсен сплюнул в сторону машины, по ветру. «Трудно поверить. И старик этого не видит. Да она стоила бы больше пятидесяти тысяч, если бы позаботились, хотя бы под навес поставили». Энергично распрямившись, он миновал деревянный домик с крыльцом в три ступеньки и вошел в огромный склад без дверей, который впоследствии приучился называть «навес» или «ангар».
Полутьма, холод, ветер, свистевший в отверстиях потолочных плит, слабость во всем теле от голода не остановили Ларсена — невысокий, коренастый, он деловито шагал посреди ржавеющих непонятных механизмов, по проходу между огромными стеллажами, прямоугольные ниши которых были загромождены болтами, крюками, домкратами, гайками, сверлами; он решил не поддаваться гнетущему впечатлению от безлюдья, от бестолкового этого сарая, от злобных стеблей крапивы, лезущих из отверстий в железной рухляди. Он остановился в глубине сарая, возле груды спасательных плотов — «восемь человек на каждом, парус как решето, древесина влагоустойчивая, борта резиновые — тысяча песо, как пить дать», — и подобрал с полу голубой чертеж с белыми линиями и буквами, весь в грязи, пожухлый, с намертво прилипшими длинными листьями травы.
— Верх бесхозяйственности, — горько и презрительно произнес он вслух. — Что не годится в дело, то надо в музей. А не на склад выбрасывать. Надо это изменить. Если старик терпит такое, он наверняка сумасшедший.
Даже эхо не вняло его словам. Ветер, мягко кружа пыль, задувал привольно, неторопливо с открытой стороны склада. Все слова — даже самые грязные, угрожающие и горделивые, — едва отзвучав, уходили в забвение. С начала времен и навеки ничего не было и не будет, кроме темнеющего в вышине двускатного потолка, кроме струпьев ржавчины, кроме тонн железа, кроме слепого упорства отовсюду лезущих, сплетающихся сорняков. И он, непрошеный, мимолетный чужак, он тоже был здесь, в центре сарая, бессильный, нелепо застывший, как темное насекомое, которое шевелит лапками и усиками в этом воздухе, полном легенд, морских происшествий, былых трудов, в холодном воздухе зимы.
Он спрятал чертеж в карман пальто, стараясь не испачкаться. Улыбнулся уголком рта, снисходительной мужской улыбкой — как перед лицом старых соперников, столько раз уже побежденных, что взаимная вражда стала необременительной, даже приятной привычкой, — одиночеству, пустоте и разрушению. Заложив руки за спину, Ларсен опять плюнул, не на что-нибудь конкретное, нет, на все: на то, что мы видим или воображаем, что вспоминается без потребности в словах или в образах; на страх, на слепоту нашу, на нищету, на разорение, на смерть. Он плюнул, не пошевельнув головой, идеально согласным движением губ и языка, плюнул вперед и вверх, плюнул умело, решительно и с удовольствием стороннего наблюдателя проследил за траекторией плевка. В его уме не возникли ни слово «контора», ни слова «письменный стол», он подумал так: «Я устрою свой кабинет в комнате, где коммутатор, раз старик забрал себе самую большую, ту, в которой стеклянные двери или их остатки».