Передо мной поставили большое блюдо винограда и блюдо сырых овощей. Неодетые части тела моего благодетеля от утренней свежести покрылись гусиной кожей. Он давал аудиенцию другому бородачу. О чем шла речь, я не разобрал, собеседник что-то писал на бумаге, мсье Жан-Пьер — так звали моего покровителя — прочитывал и давал ответ. Он то и дело вздрагивал от холода, жестом отчаяния запускал руку поочередно в бороду и в шевелюру, иногда выдергивая из бороды отдельные волоски, очевидно лишние, и при этом делал каждый раз движения, напоминающие танец журавля. Его павильон был похож на лабораторию алхимика под открытым небом: на столах и на полу — всюду громоздились стопки книг, между ними стояли загадочные приборы, посуда для сырой пищи, куски сплава разных веществ, пишущая машинка, собака, и все это без какой-либо ширмы, ничем не отгороженное от природы. Усадьба мсье Жан-Пьера смахивала на учреждение в стиле Монтессори[9]
для взрослых; наверху, на плоской крыше сарая, кто-то сочинял вирши, в глубине сада клали стенку из кирпичей, а когда я немного погодя решил попрощаться с мсье Жан-Пьером, он спиливал ветки грушевого дерева. Я предложил нарисовать его портрет; сначала он изобразил крайнее восхищение, но после нескольких минут глубокого раздумья заявил, что сейчас не расположен. Молодой чудак, минут пятнадцать бегавший по саду нагишом, дал мне на прощание в качестве рекламы большую краюху хлеба собственной выпечки. «Очень питательно», — добавил он на ломаном немецком. «Мне жаль, — ответил я, — что не могу здесь остаться: мой дядя на днях отплывает из Генуи, и я должен его повидать».В деревне жил голландец-столяр, добрый малый, но про колонию мсье Жан-Пьера из него было трудно вытянуть и слово. Никто не ведает, чего они там творят, на что живут, а хлеб они пекут из куриного корма.
Когда люди не знают, на что ты живешь, они не знают, что с тобой делать — уважать или презирать, и эта неизвестность им так мучительна, что они бы предпочли вовсе извести тебя. Столяр послал меня к другому голландцу, который разводил голубей где-то за Вансом. Погода тем временем снова наладилась, повсюду на склонах ютились маленькие домики колонистов, разноплеменный соус, пролившийся на самую солнечную сторону Франции. Семья голубевода пребывала в нервном напряжении, они вбухали весь капитал в свое предприятие, которое должно было принести доход еще не скоро, и теперь выдерживали поединок со временем; сотни голубей, сидевших еще все вместе в обширной вольере, нужно было одним духом расселить по голубятням. Я почувствовал себя круглым идиотом, придя к ним поболтать, и с радостью бы незаметно улизнул, но не знал, как это сделать. Хозяин же не отпускал меня, пока я не сел с ними перекусить.
Пройдя Кань, я оказался там, где красивейшую природу потеснила безвкусица богатеев. Такая картина продолжалась до самой итальянской границы. Я решил, что лучше нарушить данную себе клятву, чем полдня кружить между виллами, и сел на трамвай. Бюро путешествий преподносят все иначе, благодаря чему эти концлагеря для отпускников по-прежнему процветают. В Ницце, на центральной улице, ко мне подошел немецкий паренек; мы немножко поболтали, и, узнав, что мне пока некуда деваться на ночь, он сказал: «Идем со мной, мы пойдем в приют, это бесплатно». Там уже стояла целая рота бездомных. Мы примкнули к группе говорящих на немецком — путешествующих студентов, политических беженцев, нищих. В темах для разговора недостатка не было: откуда пришел и куда путь держишь; адреса, где можно заночевать и поесть, где хорошо и где плохо, полиция, таможня — все очень важные для ходока и бродяги вещи. Когда мы предъявили паспорта и сдали свои пожитки, которые были сложены и заперты в чулан, нас впустили в большой зал, уставленный рядами скамеек и со сценой в дальнем конце. Там пришлось прождать еще час, мы переговаривались друг с другом, только одиночки держались совсем обособленно и сидели, глядя в пространство, — интеллигенты, стеснявшиеся, что скатились на дно жизни, великолепные трагические модели. Прислонившись к стене, стоял молодой негр в кепке, надвинутой на ухо, ему было наплевать на то, что все сидят, фигура, выражающая заносчивое упрямство. Рядом со мной сидел итальянец-рабочий с пятилетним сыном; он обращал ко мне целые тирады, но минут через пятнадцать, очевидно, заметил, что я не понимаю почти ни слова, и повернулся к соседу слева. Наконец распахнулись двери столовой; за один раз она вмещала двадцать человек, значит, нужно было ждать снова, потому что нас набралось больше двухсот. Правда, группы едоков сменяли одна другую устрашающе быстро.