Ничего достойного упоминания там не произошло, и все же мне этот вечер запомнился. Едва мы сели друг против друга за маленький столик, как мною овладела тоска. Я пытался скрыть это, мне было стыдно, но я не мог ничего поделать, не мог изобразить веселье. Зачем мы сидим здесь, почему мы не пошли гулять? — думал я. Как было бы славно пройтись до Сельтьяднарнеса[73]
или на Эрфирисей, поглядеть на рыбачьи суда, ощутить запах водорослей, послушать рокот волн. Я, наверное, немножко странный — во всяком случае, ни капельки не похож на молодых людей из романов знаменитых писателей. Мне противно находиться среди всей этой публики, которая напропалую развлекается: курит, пьет, болтает, произносит тосты и танцует. Мне противно смотреть на трех типов, сидящих за бутылкой неподалеку от нас и пересыпающих речь немецкими словами. Мне противно глядеть на официанта, когда я заказываю не вино, а кофе. Зачем мы пришли сюда? — снова подумал я и тут же ответил себе: чтобы развлекаться, как другие. Развлекаться? Развлекаться в эти страшные времена! Нет, сегодня я не буду думать о войне. Я в ней не виноват. Что может быть естественнее того, что молодой человек развлекается? Что может быть безвреднее? И Кристин…Ей было хорошо. Она без умолку щебетала, она испытывала наслаждение от того, что наконец пришла в «Борг» с женихом, журналистом Паудлем Йоунссоном. Я рассеянно слушал, говорил, смотря по обстоятельствам, «да» или «нет». Вдруг глаза ее округлились, она наклонилась ко мне и ущипнула за рукав.
— Господи, да это же Гугу!
— Гугу?
— Вон там! Вон та в креп-сатиновом платье, рядом с девушкой в белой блузке и черной юбке! Видишь, оглядывается! Садится! Неужели не видишь?
Конечно, я видел ее, видел Гугу. Более того, я прямо-таки уставился на эту девушку с пышным бюстом и тонкой талией, стройную, с высоко поднятой головой и, несмотря на неумеренную косметику, красивую как богиня. В то же время в ее поведении была какая-то необузданность. Она напомнила мне молодую лошадь, точнее говоря, неприрученную кобылицу — с красивой гривой, необъезженную и готовую, если потребуется, кусать и лягать других лошадей. Девушка быстро окинула взглядом оба зала.
— Она нас не видит! — хихикнула Кристин.
— Кто такая Гугу?
— Гугу? Ты разве не помнишь? Я тебе про нее рассказывала, она иногда тайком пробирается с парнями в «Борг», я уверена, она и сейчас здесь тоже без разрешения.
— Как ее зовут?
— Гугу? Ее зовут Роусамюнда.
Роусамюнда? — подумал я. Роусамюнда? Где я слышал это имя? Кто рассказывал мне о Роусамюнде? Или у меня какое-то затмение? Может быть, это имя я только в книжке видел?
— А кто ее отец?
— Отец Гугу? Маляр Лаурюс Сванмюндссон. А мама у нее такая святоша, даже в кино ее не пускает.
— Где она живет?
— По-моему, на улице Раунаргата, семьдесят. Я ее часто у знакомой одной встречала…
Роусамюнда, соображал я, родственница Стейндоура Гвюдбрандссона! Как-то утром этой зимой ее необъятная мамаша смотрела на меня ясным взглядом святой и торопливо втолковывала, что прадед Гвюдбрандюра, отца Стейндоура, был двоюродным братом прабабки маляра Лаурюса — оба, как она выразилась, из строукахлидского рода. Она боялась, что Стейндоур может представить опасность для ее дочки: «Моя совесть не могла примириться с мыслью, что в комнате, соседней с той, где живет невинное семнадцатилетнее дитя, совершается такой ужасный разврат!» У меня, однако, сложилось впечатление, что Роусамюнда едва ли такое уж невинное дитя, как это представляла ее мамаша. Мне подумалось, что Студиозус больше соответствует ее вкусу, нежели Арон Эйлифс, если она, конечно, вообще читает поэтов «Светоча». Ее красное декольтированное платье переливалось, когда она двигалась. Как только оркестр снова заиграл, вокруг нее зароились кавалеры, почтительно склоняющие головы, как перед королевой.
Кристин забеспокоилась:
— Мы не потанцуем?
— Я… я не умею.
— Я поведу.
— Давай не сегодня, — попросил я. — Может быть, в другой раз.
— Ну как же так, ты ведь обещал потанцевать со мной! — Она встала. — Пошли!