Феноменальный гений, — сказал он. — Или вот это:
Ха-ха-ха! А его размышления о русалках! «We have lingered in the chambers of the sea!»[33]
Нет, приятель, никто еще не писал таких стихов, как Элиот, об обывателе, об этом идиоте в котелке, об этом нудном, ленивом, жеманном и трусливом выродке, который и жизни боится, и смерти. Если ты когда-нибудь сочинишь такое же ядовитое стихотворение, как «Любовная песнь Пруфрока», я куплю себе шляпу, чтобы снять ее перед тобой! Более того, я куплю револьвер, пойду к какому-нибудь миллионеру и пригрожу застрелить его как собаку, если он тотчас же не окажет тебе поддержку!— Если миллионер, конечно, не успеет вызвать полицию, — вставил я.
— В Рейкьявике никогда не было и никогда не будет меценатов. А хорошие стихи и пистолет — могучее оружие…
— Ты одно упускаешь из виду, — перебил я.
— Что же?
— Войну.
— У тебя что, с нервами плохо? Или ты тоже в привидение обращаешься?
— Ради бога, — взмолился я, — прекрати эту болтовню о привидениях! Кстати, куда это мы идем? Ведь уж до моря дошли, а я живу в другом конце города.
— Нам как раз пора поворачивать, — ответил он. — Тогда семейство еще не улеглось.
— Какое семейство?
— Я шел на свидание, — сообщил Стейндоур. — Моя девушка работает прислугой а очень приличном доме. Она просила меня не приходить, пока публика не уляжется по кроватям и не прочитает вечернюю молитву.
Затем он поведал мне по секрету, что прошлым летом был на волосок от гибели, нарушив первую свою заповедь в любовных делах, и после этого до самой зимы не имел дела с женщинами. Он познакомился с одной пасторской дочкой из Южной Исландии, крупной девицей лет тридцати, тайком пописывавшей стихи, но страшно ограниченной и непросвещенной в житейских вопросах. Она была тогда полностью предоставлена себе, потому что отец ее укатил в Скандинавию на какой-то церковный конгресс, а мать легла в больницу — что-то там у нее с животом было не в порядке. Он сообщил девице, что его правило: приятная связь длится месяц, от силы полтора, а затем надо тихо и мирно расстаться навсегда. Девица подвергла это замечательное правило резкой критике и ни за что не соглашалась последовать ему, пока не возвратился ее папаша, еще более благочестивый, чем до конгресса, а мамаша вышла из больницы и принялась трескать в огромных количествах такую тяжелую пищу, как жареная говядина.
— Да, испытаньице это было, — сказал Стейндоур, — иметь дело с тридцатилетней пасторской дочкой из Южной Исландии, набитой стихами и идеями девятнадцатого века, без конца разглагольствующей о браке, занятиях теологией и призвании своего батюшки. А вот восемнадцатилетняя прислуга из глухого селения, пухленькая, веселенькая и без предрассудков, — отрада для плоти и источник душевного здоровья.
Я не выдержал:
— Перестань похабничать, Стейндоур! Моя бабушка выдрала бы тебя за такие речи!
— Разве плохо быть откровенным? — спросил он. — Разве лучше грешить мысленно?
— Пора бы тебе покончить с этим распутством и жениться.
— И стать рабом в инкубаторе по выведению детей?
— Скажи лучше — отцом и защитником нового поколения.
— И распять свою душу и тело, вставать по будильнику, зимой и летом ходить из экономии в галошах, раз в пять лет покупать себе черную шляпу с загнутыми кверху полями, в субботний вечер играть в бридж, по воскресеньям слушать, как бабы сплетничают за чашкой кофе, годам к тридцати стать махровым реакционером, подписаться на журнал Общества спиритов и вскоре после сорока помереть от рака? Нет, приятель, я убивать себя не намерен!
— Неужели тебе никогда ни одна девушка не нравилась настолько, чтобы тебе захотелось пожертвовать чем-нибудь ради нее?
— Ни обществу, ни женщинам не сорвать меня словно ягоду-голубику и не держать вареным в банке, — ответил он. — Однако сдается мне, что ты со временем станешь серым обывателем.
— А может быть, ты просто жизни боишься?