Она лежала на спине, с лицом, искаженным болью, одной рукой комкая рубашку, а другой царапая половицы, и женщинам, опытным в этих делах, сразу стало понятно, в чем дело. Толстуха из Шкаляра, сама родившая шестерых и принявшая несколько чужих детей, тотчас сориентировалась, засучила рукава, опоясалась передником и выставила из комнаты женщин — осталась только старшая дочь вдовы из Ластвы, пятнадцатилетняя девочка, которая заупрямилась, начала вырываться и плакать, крича, что хочет все видеть, так что шкалярка оставила ее помогать и подавать что потребуется. Две крушевчанки мигом развели костер перед бараком и поставили на огонь воду. В комнату принесли еще какую-то посуду и простыни, которые должны были заменить пеленки. Толстуха расстегнула одежду роженицы, оставив ее в одной рубашке; та не противилась, но и не помогала восприемнице ни единым движением, а только стонала с закрытыми глазами. Толстуха подложила ей под поясницу подушку и принялась мочить лоб и обтирать пот с лица и шеи. Девочка все время стояла, прижавшись к стене, глядя расширенными глазами на огромный, вздымающийся и опадающий живот, и не смела тронуться с места. Но когда Томана завизжала, та не выдержала, бросилась вон и остановилась только перед оградой, дергаясь, плача и отбиваясь от женщин, пытавшихся ее успокоить. Под окном и возле открытой двери женщины сменяли друг друга, прислушиваясь к стонам, становившимся все громче и болезненней. А когда под вечер стоны перешли в пронзительный визг, который повитуха, сама уже измученная, потная и растрепанная, не могла сдержать тихими увещеваниями, пронесся слух, что ребенок лежит поперек и не может выйти. Весь лагерь встревожился и заволновался.
Учительница еще с полудня требовала, чтобы итальянцы срочно вызвали врача, но, к несчастью, его не могли найти: он уехал в ближний городок и никак не возвращался.
За проволокой перед бараком начали собираться солдаты; они некоторое время стояли, слушая стоны, доносившиеся из барака и, серьезные, качая головой, уходили и опять возвращались, чтобы узнать, нет ли чего нового. К вечеру и они помрачнели и перестали приближаться к проволоке. С темнотой, которая приглушила дневные звуки, лагерь охватила подавленность. Вопли роженицы доносились уже до самой комендатуры, и потому заместитель начальника лагеря лейтенант Буциколи самолично явился в женский барак. Зажигать свет было запрещено, но лейтенант, которому надоело слушать крик, разрешил это и даже приказал принести из столовой карбидную лампу, а учительнице, которая сама была на грани нервного припадка, обещал отыскать врача по телефону и немедленно вызвать его в лагерь. Он постоял немного, глядя на освещенное окно, и медленно, задумчиво пошел прочь, растворившись в теплом мраке.
Женщины в своем замешательстве забыли потребовать ужин, а солдаты — его принести, караульные не вспомнили о том, что надо загнать заключенных в барак и запереть его, и те так и остались во дворе, сидя под оливами, в лунном свете, который отражался в спокойном море… Ночь стояла нежаркая, в ветвях шелестел легкий ветерок, а из барака по-прежнему неслись стоны, да за оградой слышался шепот солдат, сменявшихся на постах. В десятом часу роженица, которая, устав и отупев от болей, уже только стонала, снова принялась кричать. Шкалярка, высунув голову в окно, велела двум женщинам войти. Остальные поднялись со своих мест и столпились под окном, взволнованные, думая, что Томана умирает. Но в тот же миг раздался тоненький детский плач, потом наступила короткая пауза — плач усилился, одна из женщин, бывших в комнате, подойдя к окошку, крикнула: «Сын!», и у всех точно гора с плеч свалилась.
Из столовой, где закончился ужин, солдаты быстро принесли еще лампу. «Браво, мама!» — крикнул кто-то через ограду. Из комендатуры снова пришел лейтенант Буциколи, на этот раз с врачом, который только что вернулся. Врач осмотрел новорожденного, пощупал у Томаны пульс, убедился, что делать ему нечего, поскольку женщины все сделали без него, нашел, что роженица здорова, хотя и измучена, а ребенок крупный, сказал, чтобы его позвали, если потребуется, и, разговаривая с Буциколи, направился к комендатуре. Солдаты, которым не спалось, собрались поодаль на лужайке, залитой лунным светом; один из них играл на губной гармонике, а остальные вполголоса подпевали. Узницы, перешептываясь, гуляли по двору, из освещенной комнаты слышались голоса — умиленный лепет женщин над младенцем, вносили и выносили воду, и на какие-то мгновения и узницы и караульные словно забыли, что между ними проволока и что вокруг идет война.