Стоило кому-нибудь из женщин выпустить бутылку или кастрюлю, которой она размахивала, или кому-нибудь из солдат в волнении чуть сильнее нажать на спусковой крючок — и началась бы бойня и смертоубийство. Ни одна из сторон не могла и не хотела сдаться, отступить, и кто знает, чем бы все это кончилось, если бы в этот момент между узницами не появилась Томана с ребенком на руках.
В это утро женщины заперли ее и ребенка в комнате, чтобы они не попадались итальянцам на глаза. Но когда поднялся шум, Томана выбралась во двор и, высокая и костистая, подбоченившись, стала перед бараком. Так она стояла некоторое время, прислушиваясь к ругани, крикам и визгу. Когда унтер-офицер начал считать, а два солдата принялись избивать оставшуюся по эту сторону ограды девушку из Шкаляра и у нее хлынула из носа кровь, а на груди разорвалась рубашка, Томана резко повернулась, бросилась к бараку и через секунду выбежала с ребенком на руках. Сильная и высокая, она пробилась сквозь плотную массу женщин к воротам, открыла их и вышла навстречу разъяренным солдатам, подняв над собой каким-то непостижимым жестом, на мгновение ошеломившим и итальянцев и разъяренных женщин, голенького младенца, который, обрадовавшись свету и солнцу, дрыгал ножками и всплескивал руками, издавая при этом тихие и радостные звуки.
— Вот… вот… вот! — выкрикивала Томана.
Взволнованная, вне себя от бурного наплыва чувств, она повторяла это непонятное восклицание, не в состоянии собраться с мыслями и излить свои чувства в соответствующих словах.
— Вот… вот… я родила… Видит бог, я! — кричала она, сама не зная, что говорит и что хочет этим сказать.
Смешавшиеся итальянцы выпустили несчастную девушку, унтер-офицер сунул револьвер в карман и раздраженно, будто все это ему надоело, крикнул что-то солдатам, которые и сами, без команды, взяли винтовки на плечо, повернулись направо и, выстроившись в затылок, зашагали, не оглядываясь, в сторону комендатуры. Лишь по углам лагеря остались часовые.
Женщины победно загалдели. А у Томаны словно только сейчас созрела мысль и отпустила судорога, сжимавшая горло и язык:
— Вот он… вот. Савва его зовут. Я его родила. Не извести вам нас… Не перебить. Мы вот и в лагере рожаем… и еще будем рожать, если надо… везде, где нашей душе будет угодно! — кричала она вслед уходившим итальянцам, с угрозой протягивая в их сторону розовый комочек теплой, благоуханной детской плоти. А потом выпрямилась, выпятила грудь, и в ней, мужеподобной и некрасивой, вдруг на минуту проглянула женственная мягкость, а по лицу пробежала победная, лукавая, женская усмешка. Она прижала к груди захныкавшего ребенка, женщины окружили ее и избитую девушку и двинулись к бараку. Томана поглядела на ребенка, улыбнулась ему, на ходу расстегнула рубашку, вынула длинную желтую грудь и сунула сосок в рот младенцу, который тотчас затих и принялся сосать. Девочка, из-за которой и возникла свалка, вытащила из-за пазухи белое полотняное покрывало, украденное у священника, накрыла им ребенка на руках матери, а Томана, наконец побежденная в своем упорстве, еще крепче прижала ребенка к себе обеими руками и вошла в барак по-хозяйски, свободно, точно в свой собственный дом.
Из сборника «Первое лицо единственного числа» (1963)
Все собрались в тесном, узеньком помещении и расселись по скамьям в ожидании начала. У стола, часто моргая глазами и дергая плечом, уже стоял председатель. Несколько человек еще разговаривали перед доской объявлений возле окна. Какая-то девушка стояла, обняв за плечи двух пионеров. Все было готово, ждали только, когда придет семья покойного.
Наконец в дверях появилась женщина в черном платье. Она вела за собой девочку и мальчика; с трудом протиснувшись между тесно поставленных скамеек, они сели слева от стола председателя. Мальчик лет двенадцати, высокий, бледный, с серьезным лицом, и девочка года на два — на три моложе его застыли рядом с матерью в таких позах, словно собирались фотографироваться. Председатель прошел вперед, стал точно у середины стола, нервно подергал плечом, вытер платочком пот со лба и начал свою речь.