Не знающая сложных переходов логика Лайоша (которая в столь убедительную цепь выстроила гору Гуггер, постель служанки в доме на улице Агнеш и клинику женских болезней) увидела прямую связь меж выросшим внезапно влиянием немки и воплем барина. Он тщетно пытался узнать у Тери, из-за чего поссорились хозяева. «Откуда я знаю? — пожимала та плечами. — Из-за какой-то чепухи. Барин в газете буквы показывал Жужике. Вдруг начали спорить, в какую школу отдать девочку. Барин хотел в государственную, а хозяйка — в монастырскую. Барин тогда вдруг взял и столкнул Жужику с колен: нет у него детей… Всегда из-за таких пустяков у них бывает, — подвела итог Тери. — Нашли о чем спорить: когда еще Жужике в школу!» Лайошу объяснения Тери ничего не дали, поэтому он сам принялся расследовать события, руководясь только своим чутьем. Чутье подсказывало, что барин и гувернантка — две враждебные друг другу силы в доме. Поэтому и пришлось вводить ее в дом с такими хитростями — чтобы барин прямо там, над хворостом, не начал свой крик. Барина тогда застали врасплох, барыня воспользовалась странной его болезнью; но ревность к ворвавшейся в дом новой силе мучает его и по сию пору. Тут уже все равно: монахини или буквы; он начал вопить от нового воздуха, наполнившего дом, и в этом Лайош его прекрасно понимал; часто (хотя бы в тот же самый вечер, слушая приключения итальянского пилота) он сам чувствовал, что вот-вот заревет во весь голос, оплакивая растоптанное волшебство керосиновой лампы, — и заревел бы, если бы не знал, что его тут же вышвырнут на улицу. В этом крике барин каким-то образом потерпел все же полное поражение. Израсходовал весь порох и теперь сидит вечерами на краю дивана, вроде того, как он, Лайош, сидит в темной бельевой. А змея гувернантка холодно скользит вверх и вниз по лестнице, то тут, то там поднимает злобную свою головку и заставляет весь дом говорить на своем змеином языке.
В результате немкина триумфа барин впервые стал немного ближе сердцу Лайоша. Все же куда лучше было время, когда барин читал ему стихи про бедняка, с которого три шкуры драли, и Лайош, прикрываясь общей их тайной, выяснял у Тери, есть ли у барина друзья-хорваты. И барыня умней бы поступила, если б слушала мужа, а не эту гадюку. Ночью после бариновой истерики он много размышлял и о новом рассыльном Хохвартов. Правду сказала Тери, нельзя нарушать обещание, данное бедному человеку. Лайош не мог понять, почему барыня не замолвила за него словечко отцу. Забыла, или постеснялась обращаться с такой просьбой, или только о саде думала, чтоб вовремя был перекопан? Лайош склонялся к последнему предположению, чувствуя, что никогда не сможет уже думать о барыне так же хорошо, как раньше. Мог бы закончить перекопку и другой поденщик, даже весной было бы не поздно это сделать, все равно это его копание в грязи мало что дает. А он зато устроен был бы на всю жизнь. Тери, выходит, лучше знала свою хозяйку: она когда еще сказала, что барыня тот еще фрукт. Правда, барин поначалу сердился на него, но когда привык, то чуть не покраснел из-за этого и никогда Лайоша не ругал, как бы мало он ни наработал. Конечно, барыня скорее нашла ключ к его сердцу. Барин, тот никогда не сумел бы так душевно расспрашивать его про мать. Но что толку в душевных словах, если их произносят, только когда надо сэкономить на жалованье? С тех самых пор, как Лайош высказал Водалихе в глаза, что он думает про ее мужа, он и хозяев своих научился судить смелее. Барин — больной человек, гувернантка — змея, Тери — «тот еще фрукт», барыня же — вроде своего отца: на языке мед, а на сердце лед, как вообще у всех торгашей. С какой радостью таскал он раствор на стены этого дома, а теперь дом опротивел ему. Пусть немного утихнет раздор — он тут же потребует свои деньги и сам отвезет их в Сегед, сестре. Еще бы раз припасть к сестриной руке, а там — будь что будет, он не против и умереть в воротах той клиники.