Оставалось ждать, набравшись великого терпения, и тянулось это долго, томительно долго. Потом, однако, что-то все же явилось. И странное дело, то, что явилось, было хоть и полной противоположностью ожидаемому, но одновременно как бы послано необходимостью. Явление обозначилось сначала как звукообраз, а именно как медленно выплывающий из тишины звукообраз шаркающих шагов и невнятного бормотания, а затем уж, изрядное время спустя, из тени выплыли и принадлежавшие бормотанию фигуры, три смутных белых пятна, которые приближались медленно, словно нехотя, пошатываясь, спотыкаясь, смыкаясь и вновь размыкаясь, обнаруживая себя в лунном свете и вновь пропадая в темноте. Захолонув от напряженного бдения, захолонув от удушья в ночном сиянье, которым нельзя было дышать, судорожно скрестив руки, судорожно скрестив пальцы на перстне, судорожно подавшись к окну, вытянув шею, следил он за приближением трех теней. На какое-то время они умолкли, но потом, контрастируя с прежней невнятицей, вдруг отчетливо и резко прозвучал голос, каркающий тенор; чуть ли не крикливо, словно обладатель голоса принял бесповоротное, окончательное решение, было сказано:
— Шесть сестерциев.
И опять все смолкло, будто окончательность заявления уже не допускала ответа, но немного погодя ответ все же был дан.
— Пять, — произнес другой мужской голос, неблагосклонно, но благодушно, спокойный, чуть заспанный бас, явно желавший оборвать дальнейшие переговоры: — Пять.
— А вот те шесть! — ничуть не смутившись, прокаркал тенор, а потом, после некоторого невнятного препирательства, бас вернулся к первоначальной решительности:
— Пять, и ни денария больше.
Они остановились. До сих пор нельзя было понять, о чем у них шла речь, но тут вмешался третий голос, и принадлежал он пьяной женщине.
— Отдашь ему шесть! — приказала она с каким-то жирным взвизгом, за нетерпеливой требовательностью которого таилось что-то подобострастно-услужливое, однако ничего тем самым не достигла, ибо ответом был гортанный издевательский смех. И, обозленный смехом и надменной издевкой, женский голос захлебнулся от ярости: — Только бы пожрать, а платить кто будет… И мясо тебе подай, и рыбу, и все… — Когда же в ответ снова раздался лающий мужской смех, она продолжала: — И муку я должна купить, и лук, и много еще, и яйца, и чеснок, и масло, и чеснок… и чеснок… — Пьяно заглатывая воздух, под аккомпанемент раззадоривающего мужского смеха, который перешел в какое-то судорожное бульканье, она упорно цеплялась за недоступность чеснока: — Чеснок тебе подавай… чеснок…
— Ты права, — прокаркал тенор и неожиданно, без всякого перехода произнес: Уймись!
Она же, будто слово это имело всепроясняющую силу, не унималась:
— …чеснок… я должна купить чеснок…
Их снова поглотила тьма, и из тьмы по-прежнему раздавались возгласы о чесноке, и вдруг, как по заказу, лихорадочный мрак ночи наполнился и набух всеми кухонными запахами, какие только способен был выдохнуть город, тяжелыми, сытыми, похотливыми, маслянистыми, приятными и чудовищными, приемлемыми и тошнотворными, подгорелыми, пахнущими сковородкой, жвачными, — летаргическая трапеза города. На несколько мгновений стало тихо, воцарилась до странности глухая тишь, словно тягучий чад поглотил и эту троицу, и, даже когда они снова вынырнули на свет, им больше нечего было сказать: чесночный аргумент был исчерпан, они молча приближались, становясь все зримее и зримее, но при всей молчаливости отнюдь не став миролюбивее; прежде всех показался необыкновенно тощий парень, который, задрав кверху плечо, тяжело опирался на палку и угрожающе поднимал ее всякий раз, когда ему приходилось останавливаться, чтобы заставить двух других следовать за ним; в некотором отдалении от него — женщина, толстая и массивная, и, наконец, пожалуй еще более толстый, еще более пьяный и, во всяком случае, еще более неуклюжий, второй мужчина, этакий пузатый мастодонт, который никак не мог сократить постоянно увеличивающееся расстояние между собой и женщиной и в конце концов попытался задержать ее брюзгливым нытьем и воздетыми кверху детскими ручками; так они приближались, являя глазу неуверенные шатания, которые стали еще неувереннее, когда у выхода на площадь они очутились в колеблющемся свете бивачного костра; так они предстали его взору вместе со своей возобновившейся перебранкой, ибо прихрамывающий предводитель вознамерился пересечь площадь, свернув налево, в сторону гавани, а женщина бросила ему вслед «Сволочь!», так что он, отказавшись от своего намерения, повернул обратно и пошел на нее, размахивая палкой; это ничуть не испугало женщину, продолжавшую сыпать бранью, зато повергло в ужас толстяка, который с визгом обратился в бегство, а тем самым вынудил женщину догонять его и тащить назад, — успех так обрадовал тощего, что он опустил палку и исторг тот лающий, густой, презрительный смех, который и раньше доводил женщину до исступления. И теперь результат был точно такой же, женщина рассвирепела.