С натугой перевалив ноги через край кровати, он сел, поникший, сгорбленный, превозмогая мучительные позывы на кашель, с новой силой стиснувшие грудь; вновь шевельнулась и вялая истома лихорадки — шевельнулась сначала в бессильно свисших ногах, поползла оттуда вверх, токами легкой дрожи пронизала все тело, чтобы постепенно завладеть и головой, и заволокнутый истомой взгляд, будто тщась обнаружить нечто важное, может быть даже самый исток лихорадки, с замедленно-пристальным, изнуренно-цепким вниманием приковался к ногам, к их голым пальцам, чьи механические полухватательные движения никак невозможно было остановить, — ах, неужели она начнется снова, самоуправная жизнь органов, членов, чувств? И хотя от раба не приходилось ожидать никаких объяснений столь интимного свойства, взгляд просительно потянулся к нему, потянулся почти непроизвольно, почти против воли, но и сразу же разочарованно поник, ибо на азиатском, с чуть сплюснутым носом, ни молодом ни старом лице прислужника, на этой непроницаемой маске не изобразилось ничего, что можно было бы истолковать как ответ, — одна лишь суровая покорность и покорствующая суровость, терпеливо, но и неприступно дожидающаяся приказаний, ждущая, когда же высокий гость их отдаст и решится встать наконец. Но, кажется, именно это и было совершенно невозможным, ибо повсюду, а не только в теле его, все ощутимей становилось несогласие и расстройство; расстройство царило в мирах, и, не устранивши его, как можно было пошевельнуть хоть одним членом? Кто хочет воспрянуть, кто хочет устремиться к берегу моря для свершения жертвы, тот да не вершит ее под знаками несогласия и раздора; неувечным должен быть жертвователь, неувечным жертвенный дар, дабы достоинством полноценности исполнилась жертва, а ведь ему невозможно даже установить, все ли свитки до единого находятся в сундуке и, стало быть, к уничтожению готова в самом деле вся поэма, или какой-нибудь свиток, чего доброго, исчез за эту ночь, — кто даст ответ? Конечно, ремни на сундуке затянуты накрепко, и по всем признакам никто его не открывал, — но сейчас-то он и сам разве дерзнет прикоснуться к жертвенному дару, дерзнет распустить ремни? Расстройство в теле и во всех членах, расстройство в мирах — возможно ль уповать на восстановление согласия? Он ждал, и вместе с ним ждал раб — оба без малейших признаков нетерпения. Но тут снаружи отнюдь не стеснительной рукой распахнули дверь, и в комнату без лишних церемоний, то ли наскучив ожиданием, то ли услыхав, что он уже проснулся, вошли Плотий Тукка и Луций Варий. Он втянул ноги обратно в постель.
Еще с порога Плотий, по своему обыкновению, наполнил всю комнату громовыми раскатами сердечности:
— Нам сказали, что ты лежишь тут больной, мы сломя голову несемся всю ночь напролет — и застаем тебя на том, что ты украдкой пытаешься улизнуть из постели! Но и поделом тебе, что попался, — уж нас-то не проведешь!.. Ну, так что там у тебя? Благодаренье богам, выглядишь ты молодцом; ты и десять лет назад так выглядел — тебя не так-то легко скрутить!.. Сейчас у нас, конечно, опять кашель, лихорадка — знаем, все знаем; спросился бы друзей — они бы не пустили тебя в это дурацкое путешествие! Мы узнали о нем лишь задним числом — от Горация; вот ему ты не побоялся сказать, знал, что уж он-то палок в колеса не поставит, благо только и думает, что о своих стихах! И чего, скажи на милость, ты не видал в Афинах? Вот и пришлось скрываться от людей — и твое счастье еще, что Цезарь тебя вовремя выудил и доставил обратно… Ну, Август — он мудр, как всегда, а ты что ж, ты норовист, как всегда… И теперь вот твоим друзьям придется потрудиться, чтобы снова поставить тебя на ноги!
Он рухнул в кресло, застонавшее под его грузным телом, и уселся в нем как гребец или кучер — согнув руки и сжав кулаки, — а его заплывшее жиром багровое лицо в родимых пятнах и с двойным подбородком продолжало излучать благодушную сердечность.
Луций же Варий, всегда избегавший садиться, дабы не помять безукоризненных складок элегантной тоги, возвышался, худощавый и чопорный, в своей обычной позе: одна рука подпирает бок, другая наставительно поднята вверх под прямым углом.
— Мы очень тревожились о тебе, Вергилий.
Несмотря на всю готовность к смерти, в нем вдруг пробудилась неистребимая опасливость больного.
— А что вам обо мне наговорили? — И, как бы упреждая ответ, новый приступ кашля, которого он ждал и боялся, сотряс его.
— Кашляй, кашляй, — успокаивающим тоном сказал Плотий и потер покрасневшие от бессонной ночи глаза. — С утра человеку надо прокашляться.
Луций успокоил его по-своему, по-деловому:
— Последние вести о тебе у нас ведь почти недельной давности. Август написал Меценату, что встретил тебя совсем больным и уговорил отправиться назад, а поскольку сенат заседает сегодня по случаю Цезарева дня рождения и Меценат не мог отлучиться, чтобы вас встретить, мы охотно вызвались быть его гонцами к Августу, чтобы по этому случаю заодно и тебя повидать… Вот и все.
Это звучало по-деловому, резонно, но Плотиево «Кашляй, кашляй» успокаивало надежней.