— Смех под сводами смерти — она же, скалой обернувшись, тонет в свеченье морском.
Луций остолбенел.
— Какой великолепный стих, Вергилий! Продолжай, продолжай, а лучше — сразу бы записал!
Из глубины какой неисповедимости поднялась эта строка? Откуда пришла? Но она и самому ему понравилась, и приятно было, что ее одобрил Луций, хоть и не красоту стиха надо было хвалить; нет, нет, не в красоте суть, а в чем-то ином, неизмеримо большем, оно-то и заслуживало хвалы, жаждало хвалы. О, теперь он понял, наконец-то понял! Истинного одобрения достойна лишь она, та подлинная и полная реальность, что встает за стихом, но и остается недостижимой, что являет нам всю свою драгоценность лишь тогда, когда слово проникает к ней самой, а не отскакивает от ее каменногладкой поверхности. Кто восхваляет всего лишь стих как таковой, не заботясь о реальности, стихом подразумеваемой, тот путает творящее с сотворенным, тот вольно или невольно — отрицая реальность, уничтожая реальность — совершает клятвопреступление, становится сообщником всех клятвопреступников мира. О неимоверная громада реальности, непокорный утес, пресекающий всякую попытку проникновения, допускающий лишь прикосновение! Эта неприступно гладкая глыба, по чьему неодолимому, неуловимому бездорожью человек продвигается лишь ползком, цепляясь за ускользающую гладкость и срываясь, неминуемо и неумолимо срываясь… Что знал Луций о срывах? Для него поверхность была уже и реальностью. О вековая громада реальности, грозно вздыбленная под облака, но и погруженная во все глубины, непроницаемая в своей гладкости, но и открытая всему бытию, сорвавшийся с тебя низвергается в разверстую бездну…
Плотий встряхнулся и поболтал руками, как гребец на передышке.
— Ну ладно уж, пощадим Горация, пускай творит дальше… Но ты-то ведь делал бы то же самое, даже если б и все сжег: ты ведь, конечно же, продолжал бы писать!
Гораций! Ах, он-то был солдатом и сражался за Рим; он готов был пожертвовать собой ради реальности Рима — отсюда, наверное, и та поразительная неподдельность, что снова и снова прорывается в его стихах. Этого не понимал даже Плотий: даже он не мог понять, что поэту не дано уклоняться от действенного служения.
— О Плотий, служение, деяние, их реальность… Без этого нет поэзии.
— Таков твой Эней, — веско сказал Луций; на что Плотий просто молча кивнул.
Эсхил простым солдатом сражался при Марафоне и Саламине; Публий Вергилий Марон не сражался ни за что.
А Плотий все тем же ободряющим тоном продолжал свои рассуждения:
— Да и никуда не денешься от писания — должен же ты завершить «Энеиду», прежде чем ее сжечь… Неготовое и сырое не сжигают, а тебе и осталось-то работы на каких-нибудь несколько месяцев, даже недель. Так что, друг мой, как тебе ни приспичило со смертью, а уж этот срок протяни.
Завершить? Да что он в своей жизни завершил? Ничего, решительно ничего. Что есть «Энеида» рядом с подлинной историей Рима, написанной Саллюстием, или с тем ее грандиозным зданием, на возведение коего дерзает сейчас Ливий? Что значат «Георгики» рядом с подлинными знаниями, коими снабдил римское земледелие ученейший из ученых, досточтимый Теренций Варрон?! Рядом с такими свершениями о каком завершении может идти речь? Что бы он там ни написал в прошлом, что бы еще ни написал в будущем, все останется неготовым, сырым! Да и то сказать: Теренций Варрон и Гай Саллюстий служили римскому государству, со всей его грубой реальностью, — Публий Вергилий Марон не служил никому.
И, как бы заключая разговор, Плотий добавил:
— О Вергилий, ты сумел написать «Энеиду», на это твоего дара хватило, но не воображай, что ты ее и постиг. Ты ничего еще не знаешь ни о ее реальности, ни о реальности поэта по имени Вергилий: они тебе знакомы только понаслышке.
И, сложив руки на животе, он снова уселся в кресло у окна.
— Поэт по имени Вергилий! Вот он тут лежит, и это его реальность — больше ничего. Еще реальность — то, что Меценат, Азиний Поллион, Август одаряли, кормили, содержали его; они, что сражались за Рим и служили Риму, что самим своим бытием и делом воздвигали реальность Рима, — они оплачивали ему жалкую размалевку возведенного ими храма и не подозревали даже, что оплачивают хлам. Вот как выглядела реальность Публия Вергилия Марона. И он сказал:
— Я не стану завершать «Энеиду».
Луций улыбнулся.
— Ты хочешь, чтобы другой это сделал за тебя?
Нет! — вырвалось у него; он будто испугался, что Луций сейчас предложит свои услуги.
Тут уж Луций заулыбался во все лицо.
— Так я и думал… Стало быть, ты и сам понимаешь, в чем твой еще не оплаченный долг перед нами, перед искусством…