Читаем Избранное полностью

— Позже, сначала мы тебя принарядим; сейчас у тебя вид… несколько запущенный.

— Уступи тщеславию больного… Дай зеркало.

И когда ему дали зеркало и оттуда глянуло на него такое знакомое и такое чужое отражение собственного лица, строгоотчужденное и все же заискивающее, — столько слоев под оливково-смуглой небритой кожей, столько вопросов в темных, с черными полукружиями глазах, столько отречений в сухих и тонких, отвыкших от поцелуев губах, — когда он глянул в это глядящее на него испитое лицо, безропотно хранившее в себе все лица прожитой жизни, целую бездну, наполненную лицами прошлого, пропасть, в которую проваливалось одно лицо за другим, чтобы тем не менее навечно в ней сохраниться, как сохранилось, зеркально напечатлевшись, лицо матери в лице ребенка, хоть и не достались ему ее светлые глаза, — о, когда он глянул в эту анфиладу лиц, он узрел и последний лик, уже обрисовавшийся, уже готовый влиться в их череду, лик его надежды, лик, в который он хотел преобразиться силой болезни, и то был предсмертный лик отца, лик умирающего гончара, возложившего ваяющую длань на голову отрока и возгласившего прозвание его; странное умиротворение исходило от этого лика, другие лица потускнели, растаяли за ним, и достигнуто ль это было тем или иным путем, и была ли тем верным путем болезнь — здесь, у этой черты, все было почти безразлично…

— Ты врач, исцели же меня, дабы я мог умереть.

— Никто из нас не всесилен — ты сам ведь так пел, о Вергилий; в моих силах только исцелить тебя к жизни, что с Эскулаповой помощью я и сделаю.

— Велю держать для него петуха наготове.

— Чтобы он пробудил тебя для бессмертия? О Вергилий, для своего бессмертия ты уже не нуждаешься в смерти, и давай мы лучше примемся за другое дело помоем тебя, побреем, — чтобы Цезарь не застал нас врасплох; время подгоняет.

— Надо и волосы подстричь…

— А ну-ка, дай сюда зеркало, Вергилий; твое тщеславие не знает границ! Кудри у тебя, конечно, не по-придворному уложены, но укорачивать их сейчас, на мой вкус, излишне.

— Жертве обрезают волосы на лбу — таков обычай.

— У тебя поднимается жар? Или это дань твоей вере в волшебные исцеления? По мне, так изволь, лишь бы толк был. Чем мои методы лечения не грешат, так это закоснелостью; льщу себя надеждой, что в том одно из моих преимуществ… Мы можем подстричь тебе волосы в знак так называемой жертвы, но тогда тем более надо спешить.

Таким тоном говорят с ребенком, делая вид, что уступают его капризу, чтобы тем вернее добиться от него послушания. Однако была ли его мысль о жертве абсурдной или нет все равно ему оставалось только покориться. И безвольно он покорился тому, что вершилось над ним в согласии с распоряжениями врача. Расторопные руки подхватили его, отнесли к стульчаку, и врач с заботливостью няньки наблюдал за ним, пока он не управился, а потом подытожил:

— Ну вот, теперь мы еще немножко посидим на солнышке и не спеша выпьем молоко.

Укутанного в одеяло, его усадили на солнце у окна, и он медленно отхлебывал горячее молоко, тонкими теплыми струйками просачивавшееся в темноту тела. Раб стоял перед ним наготове, чтобы принять чашу. Но взгляд раба был устремлен за окно — суровый, неприступный и по-прежнему покорный взгляд.

— Видишь хромоногого?

— Нет, господин. Какого хромоногого?

В доме стояла беготня и суета: убирали цветы, вяло свисавшие с канделябра и источавшие приторный дух увядания, обновляли свечи, мыли пол, выносили простыни. Врач, снова вооружившись зеркалом и гребенкой, приблизился к нему.

— О каком хромоногом ты говоришь?

— О том, хромоногом в ночи…

В новом вопросе прозвучала озабоченность, но и видно было, что врач честно силился понять:

— A-а, ты имеешь в виду Вулкана? О котором писал в своей «Этне»?

Озабоченность была почти трогательной, попытка уразуметь почти забавной.

— О, поэму забудь, мой Харонд. Не захламляй свою память моими стихами, тем более этим ранним и неуклюжим опусом, который мне по закону-то следовало бы переписать.

— «Этну» ты хочешь переписать, а «Энеиду» сжечь?

Неподдельная растерянность, с какой это было сказано, еще усугубила комичность ситуации. А между тем, наверное, и в самом деле стоило бы вернуться к замыслу об Этне — и теперь с большим мастерством, с большей серьезностью, с большей прозорливостью, чем когда-то, подслушать и запечатлеть хромоногого кузнеца в беснующихся пламенах его подземных копей — ослепленного навек ржаво-багровым светом Орка, но и узревшего в этой своей слепоте — о, слепота поэта! — свет горних высот: Прометей, воплощенный в Вулкане, обетование счастья в злосчастье.

— Нет, мой Харонд; я просто хочу сказать — забудь и ту и другую.

И опять было чрезвычайно трогательно видеть, как просияло лицо врача, когда все-таки обрисовалась возможность общего языка:

— О Вергилий, требовать невозможного — это, конечно, привилегия поэтов, но память нельзя усыпить по приказу… Ах, Вергилий! «Все, что в оные дни замыслил Феб и блаженный слышал когда-то Эврот, что выучить лаврам велел он, все он поет…»

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее