— Выглядишь ты теперь великолепно, — с восхищенной миной произнес врач Харонд и в знак одобрения отбил легкую дробь пальцами правой руки по пухлой ладони левой, — просто великолепно; надеюсь, что и самочувствие у тебя поднялось. Ведь для оживления соков и пульса нет лучшего средства, чем вот такой основательный мягкий массаж всего тела, с толком сделанный. Собственно, ты уже сам должен был бы почувствовать его благотворное действие, да я и вижу это по тебе!
А за окном все ширилась беззвездно-бездонная, слепяще-светлая небесная синь; о несказанное благо — видеть ее снова и снова, пускай и ценою вечной усталости и болезни! О несказанное благо — глядеть! И какого еще ответа ждет от него этот многоглаголивый врач Харонд? Впрочем, что правда, то правда: он и впрямь чувствовал себя как бы ожившим, и хоть это была всего лишь ожившая усталость, но и она принесла облегчение — освободила его от страха. Ожили и избавились от страха усталые члены; и, хотя во время массажной процедуры он острее ощутил их самоуправную жизнь, прежний застарелый страх оставил ее — она будто была уже не бытием, а всего лишь знанием о нем, вершилась всего лишь в зеркальном отражении, а не в его собственном теле. Но зеркальное это отражение было в то же время и самим телом, вернее, тело было и отражением, и зеркалом одновременно — подобно зеркалу, оно заключало в себе не только бытие, но и знание о нем, так что знание это, чуждое страха, могло быть и забыто, и все-таки хранимо в непосредственной осязаемой близости — неколебимое, новое, телесное знание, неколебимое, в какой бы дальней дали, в какой бы невыразимой близи ни жаждал он, уже ничего не знающий, затеряться; и тихо, тихо стало вокруг: тихо пульсировал мир, тихо пульсировал ритм внутри и вовне, пульсировали приливы и отливы дней и ночей, пульсировал великий, неспешно-бурный строй бытия, у основ которого сливались воедино и смолкали даже приливы и отливы, сплавлялись в одно колокольный благовест ночи и солнечный протуберанец дня, — тихо пульсировало дыхание мира, и тихо, спокойно дышала вздымающаяся и опадающая грудь, успокаиваемая и оживляемая властно-легким растираньем чьей-то незримой тихой руки. Избавленная от страданья и одаренная страданьем, избавленная от знанья и одаренная знаньем, эта вновь пробуждающаяся жизнь тела была согласно вплетена в воцарившуюся кругом бесшумность — немую и гладкую бесшумность зеркального отражения, и будто в зеркале вершилась окружавшая его суета, направляемая бесшумным голосом врача: бесшумно входили и выскальзывали рабы, странно легко, как пушинку, внесли они корзину со свежим бельем, свежие простыни вдруг оказались под его легко, как пушинка, приподнятым телом, свежая туника облекла торс, свежие цветы украсили канделябр, и аромат их смешался с запахом уксуса и витал в воздухе, мимолетно-отрадный и влажный — журчащее благоуханье, сливавшееся с влажным журчаньем стенного фонтана, немолчно лепечущая капель души.