Читаем Избранное полностью

— Мы стоим в межвременье, Август, меж двух эпох; зови это ожиданием, а не пустотой.

— Что происходит в межвременье, то и есть безвременно, пусто — воплощению оно недоступно, поэзии недоступно: ты ведь сам так сказал, и ты же — что называется, на одном дыхании — превозносил это время, то самое наше время, которое я силюсь преобразовать, — превозносил его как свершение всех целей человеческого бытия, а стало быть, и поэзии, прямо-таки как время истинного расцвета. Я помню ту твою эклогу, в которой ты говорил о грядущем благодатном веке как о свершении в величавом строе времен!

— Грядущее свершение — еще не свершение. Ожидание его — это напряженный трепет, предвидение свершения, и мы, ожидающие, мы, осененные благодатью нетерпеливого ожидания, мы сами и есть тот трепет, чреватый свершением.

Ожидание в межвременье, и оно же — ожидание меж незримыми берегами времени, меж недостижимыми берегами жизни! Мы стоим на мосту, перекинутом от незримости к незримости, — и застывшие в трепетном напряжении, и в то же время захваченные потоком; Плотия хотела было остановить непостижимо-неостановимое и, наверное, сумела бы остановить — может быть, еще и сумеет? О Плотия…

Цезарь покачал головой.

— Свершение — это уже форма, а не просто трепет.

— Позади нас, о Август, — провал в хаос, в пустоту бесформенности; ты возвел мост, ты поднял время из пропасти гниения.

На это Цезарь одобрительно кивнул, польщенный похвалой:

— Что верно, то верно: я застал все прогнившим насквозь.

Утрата познания, утрата бога вот под какими знаками стояло время, и смерть была начертана на его скрижалях; десятилетиями царила самая голая, грубая, кровавая жажда власти, бушевали гражданские войны, разор следовал за разором…

— Да, так оно и было; но я восстановил порядок.

— И потому этот порядок, дело твоих рук, стал единственно истинным символом римского духа… Нам пришлось чуть не до дна испить чашу ужасов, пока не явился ты и нас не спас; никогда прежде не погружалось время в такую пропасть ничтожества, никогда прежде не было оно так пропитано смертью и вот теперь, когда ты поборол силы зла, нельзя, чтобы это оказалось напрасным… О, напрасным это быть не должно — из глубочайших бездн лжи должна воссиять новая истина, из лютого буйства смерти придет избавление, преодоление смерти…

— И из всего этого ты, стало быть, заключаешь, что искусству сегодня уже нечего делать, у него больше нет никаких задач?

— Именно так.

— Тогда вспомни, будь добр, что война между Спартой и Афинами была более затяжной, чем наша гражданская война, и прервало ее только еще большее бедствие, только новая сокрушительная напасть — ибо именно тогда аттические земли опустошены были персидскими ордами; и вспомни также, что тогда, в дни Эсхила, лежали в пепле пенаты поэта, Элевсин и Афины, и что, несмотря на этот ужас, именно тогда, будто возвещая скорое возрождение Греции, трагедия Эсхила отпраздновала свой первый триумф… Мир не изменился, и если тогда была поэзия, будет она и сегодня.

— Я знаю, что насилие на земле неискоренимо; знаю, что распри властолюбия разделяют человека с человеком везде, где люди живут бок о бок.

— Но вспомни уж тогда и то, что после были Саламин и Платеи…

— Помню, помню.

— Акций, воспетый тобой, стал нашим Саламином, а Александрия стала нашими Платеями… Напутствуемые теми же олимпийскими богами, мы, вроде бы утратившие богов и все же не уступившие в доблести грекам, снова одержали победу над темными полчищами Востока.

— О, силы Востока… Повергнутые, порабощенные, они так долго томились под гнетом праха, что очистились в себе самих, дабы восстать из потока времен избавленными и избавляющими, — о звезда, воссиявшая ярче всех светил, о незатменное небо…

— Ничто не изменилось. Неизменным остается великий пример, и в божественном великолепии расцвели все искусства, когда под руководством мудрого и досточтимого мужа на Афины снизошел мир, Периклов мир.

— Все так, Август.

— Преодоление смерти? Нет такого; лишь славе дано пережить смерть на земле. И на это способна даже слава, добытая ценою войн и крови, — но да не будет она моею: я ищу славы мироносца.

Слава! Никуда без славы! Владыка ли, брат ли стихотворец всем подавай славу, смехотворное бессмертие в славе; только ради славы они и живут, она для них единственная ценность, и утешительным во всем этом — хотя и удивительным тоже! — было лишь то, что все вершимое под знаком славы оказывалось иной раз ценней, чем сама слава.

— Да, мир — это земной символ неземного преодоления смерти; ты преградил путь разгулу смерти на земле и взамен водворил на ней свой мирный порядок.

— Ах, вот что ты хочешь сказать всеми этими символами? — Август, сопровождавший свои слова широкими жестами, будто в речи перед сенатом, на секунду запнулся и опустил руку на спинку кресла. — Вот что ты имеешь в виду? Ты полагаешь, что афиняне восстали против Перикла, потому что он, несмотря на установление мира, не сумел сдержать натиск смерти? Потому что чума вторглась в возвышенный символ? Ты считаешь, что народ требует именно такого символа?

Перейти на страницу:

Все книги серии Мастера современной прозы

Похожие книги

Адриан Моул и оружие массового поражения
Адриан Моул и оружие массового поражения

Адриан Моул возвращается! Фаны знаменитого недотепы по всему миру ликуют – Сью Таунсенд решилась-таки написать еще одну книгу "Дневников Адриана Моула".Адриану уже 34, он вполне взрослый и солидный человек, отец двух детей и владелец пентхауса в модном районе на берегу канала. Но жизнь его по-прежнему полна невыносимых мук. Новенький пентхаус не радует, поскольку в карманах Адриана зияет огромная брешь, пробитая кредитом. За дверью квартиры подкарауливает семейство лебедей с явным намерением откусить Адриану руку. А по городу рыскает кошмарное создание по имени Маргаритка с одной-единственной целью – надеть на палец Адриана обручальное кольцо. Не радует Адриана и общественная жизнь. Его кумир Тони Блэр на пару с приятелем Бушем развязал войну в Ираке, а Адриан так хотел понежиться на ласковом ближневосточном солнышке. Адриан и в новой книге – все тот же романтик, тоскующий по лучшему, совершенному миру, а Сью Таунсенд остается самым душевным и ироничным писателем в современной английской литературе. Можно с абсолютной уверенностью говорить, что Адриан Моул – самый успешный комический герой последней четверти века, и что самое поразительное – свой пьедестал он не собирается никому уступать.

Сьюзан Таунсенд , Сью Таунсенд

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее / Современная проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее