(Сейчас, на старости лет, Тимергали Мирзагитович, когда приходится ему разговаривать с сыном Карима — колхозным председателем Гарифом Каримовичем Рахматуллиным, видит у того такие же — с лукавинкой и одновременно пытливо напряженные, до смущающей собеседника жесткости в них — глаза… Он видит эти глаза — и отводит свои, хотя, поразмыслить, причины к этому нет.)
Небо меж тем заполнялось волглой серостью, которая растворялась в воздухе, сгущая и затемняя его. Теперь они продвигались пересохшим болотом: пружинили под ногами кочки, утробно вздыхала под подошвами торфянистая почва. Колеса местами глубоко вязли в ней, и эти узкие вмятины затягивала ржавая водица.
— Однако я не в пехоте служил, — отдуваясь, сказал Карим, — с непривычки притомиться можно…
— Вернемся?
— Где же Аканеево?
— Обогнули они Аканеево. Во-он за тем леском деревня осталась.
— Ты-то как?
— А чего — иду!
— Перекусим тогда давай, Тимергали…
Из заплечного своего мешка извлек Карим полбуханки хлеба и банку тушенки.
— Свиная. Ешь?
— Забыл уж, как от еды отказываются.
— Ну-ну. А нашим старикам дай — умрут, а не станут свинину есть. Да?
— Было когда-то…
Вытянул Карим из-за голенища солдатскую самоделку — нож с наборной ручкой; вскрыл им банку. В каждой роте находились умельцы делать такие ножи из крепкой стали, незаменимые во фронтовом обиходе. Тимергали сам имел такой, да в госпитале заиграли. Посоветовал:
— Пойдем — финку-то в карман положи, поближе… Нас ведь тоже не с пустыми руками встретят! Хоть припугнуть…
— Я им, фашистам, во́! — И Карим, оторвавшись от еды, показал свой увесистый кулак. — Долбану промеж рогов — не вякнут! — Прожевав, снова сказал: — Мы битые, войной тертые — нас пусть боятся, а не мы их. — Подбодрил: — Другого б так, как тебя, по котелку тюкнули — мозги потекли б. А ты очухался — и не в кусты, не о себе думаешь… о колхозе! Я, брат, сам из таких: случилось что — до конца дойди и не оглядывайся, чтоб душа понапрасну оглядками не мутилась… Комбат Зворыкин, бывало, чуть что: «Гвардии старшего сержанта Рахматуллина ко мне!» Не подумай — хвалюсь будто. А этих… прищемим!
— Я помню, как до войны на сабантуе ты брал первые места на скачках… И боролся сильно.
— В тот год, перед самой войной, одноглазому Шамилю уступил. Нога подвернулась…
— Бывает.
— До сих пор обидно! Нога подвернулась, а он насел. Но тоже он, Шамиль, не из последних… да?
— Тоже… Он до меня в председателях был. И нет его уже.
— А что с ним?!
— Что со всеми бывает, когда смерть позовет? Перед весной через реку ехал он — конь провалился, под лед пошел. Как там, на реке, было — никто не видел. Однако Шамиль коня вытащил…
— Упрется если — гора!
— Упирался, видно, сильнее некуда — глаз у него здоровый от натуги лопнул, вытек. Слепого конь его примчал. Слепого да в обледенелой одежде, как в скорлупе. Кто говорит — от простуды, кто говорит — тосковал он очень, что ослеп, от тоски… но вскоре помер Шамиль.
— Молодой — и не на фронте… а выбыл из жизни!
— Долго ли…
Карим вздохнул — и тут же его лицо осветилось добрым воспоминанием, заговорил он с прежним оживлением:
— За годы войны, в сороковом, как хлеб на трудодни развозили… не забыл? Он, Шамиль, с красным флагом на передней подводе ехал. От дома к дому тот обоз двигался. Мне во двор на двух возах заработанное доставили… Гармонь была — я патефон купил. Давай, Сарвар, жене говорю, культурную городскую музыку на пластинках слушать… И велосипед купил!
— Как у директора школы…
— Вот-вот! А Сарвар себе отрезов на платья накупила и туфли на каблуках с блестящими пряжками. На фронте мне эти пряжки снились! И куда столько хлеба девать было? Все мы тогда продавали, мешками его на базар везли… И ты — да?
— Ну! С тобой же вместе на базар ездил… забыл, вижу!
— Не-ет… Пиво в ларьке пили. Я тогда первый раз попробовал, что это такое, пиво! В Суфияновку ездили — да?
— Ну!
— Эх, землячок, жить-то в своем колхозе хорошо ведь начали… Сволочь эта, Гитлер, какая только сука его родила… вывернулся на нашу голову!
— Теперь вот куда что делось… как после пожара…
— Ты же сам солдатом был, видел, какой это пожар — война! В глазах — заснешь лишь — огонь… огонь…
— А вернулся — другое теперь: работа… работа…
— Когда мы ее, работу, боялись? А в этом или не повезло нам: откуда вернулись-то!
— Лошадь бы найти.
— Не скучай, брат, на хвосте мы у них. Достанем!
Тимергали головой покачал:
— И спасибо тебе, брат, и неловко мне перед тобой. Клянусь, неловко. Втравил тебя в эту заботу… Шел бы ты домой — я же вот на пути твоем…
— Брось, — Карим хмыкнул и весело, как умел он это делать, подмигнул: — Ты мне, председатель, погоди, трудодень еще за это запишешь… Нет, сразу три!
— Пять!
— И порядок в танковых частях! Не переживай. — Засмеялся. — А Гариф мой, сорванец, ложки, говоришь, строгает?
— Да какие хорошие ложки! Сам его ложкой ем.
— Отцу-то, думаю, выстрогает тоже…
— Еще бы! Припас уже, наверно.
— А школа работает, учатся дети?
— Тут строго… смотрим, чтоб учились.
— Это вот очень правильно…